размер шрифта

Поиск по сайту



Слово о блаженном Вавиле, а также против Юлиана, и к язычникам.

Собрание творений святителя Иоанна Златоуста, архиепископа Константинопольского





СЛОВО
о блаженном Вавиле, а также против Юлиана, и к язычникам[1].

Предсказание Господа о совершении чудес последователями Его, невозможное в язычестве. Приношение людей в жертву обличает происхождение язычества от демонов. Беспредельная благость Спасителя. Деяния Апостолов свидетельствуют об исполнении предсказания Господа, а истинность их повествования удостоверяется и современным состоянием христианства и язычества, и первоначальным успехом проповеди апостолов. Гнусное убийство римским царем взятого в заложники мира царского сына. Бог не тотчас наказывает грешников, давая время и случай для покаяния. Св. Вавила не допускает этого царя войти в церковь. Правомерность этого подвига сравнительно с угодливостью языческих жрецов и хвастливой, но пустой смелостью иных философов. Необходимость охранять законы Божии и при вероятной безуспешности этого охранения. Развитие греха в душе при невнимании к нему. Заключение св. Вавилы в темницу, скорбь его о погибели нечестивого царя, кончина и завещание положить в гроб и узы в свидетельство того, что поношение за Христа – истинная слава. Возможность для мученика подвигов и по смерти, ибо Бог оставляет на земле мощи святых для возбуждения именно живых к добродетели. Перенесение мощей в Дафну, предместье, бывшее по самому мифу о Дафне обычным местом разгула, прекращает силой мученика этот разгул и принуждает к молчанию бывший здесь оракул Аполлона. Воцарение Юлиана, его языческий образ жизни; его приказ, по требованию оракула, удалить из Дафны гробницу мученика обличает страх перед мучеником и демона и Юлиана. Примеры наказания Богом гонителей. Молния сожигает капище Аполлона в Дафне при таких обстоятельствах, которые делают несомненным, что это было наказание от Бога. Речь Ливания по поводу этого события и разбор ее. Премудрость Божия проявилась в сохранении остатков капища в назидание потомкам, а благость – в том, что удар направлен не на царя прямо, которому даны и другие знамения для обращения его к истине. Неудачная попытка Юлиана восстановить Иерусалиский храм, старание вызвать внутренние раздоры в христианстве, бедствия похода персов и смерть Юлиана. Благость и премудрость Божия проявились в том, что крайние бедствия постигли Юлиана лишь в конце, когда он упорно оставался неисправимым, хотя Бог и предвидел эту неисправимость, и в том, что бесполезные для него самого бедствия эти дают урок всем остальным людям.


Господь наш Иисус Христос, готовясь уже идти на страдание и умереть животворной смертью, в самую последнюю ночь, призвав особо учеников Своих, о многом и ином беседовал наставляя их, и между прочим сказал им следующее: "Истинно, истинно говорю вам: верующий в Меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит" (Ин.14:12). Было много и других учителей, и учеников имели они, и чудеса показывали, как хвалятся язычники, но ни один из них никогда не брал себе и в голову что-либо подобное, не дерзнул и сказать. И никто из язычников, как ни бесстыдны они во всем; не мог бы доказать, что у них находится такое предсказание, или изречение. Хотя многие рассказывают о разных у них чудотворцах, которые будто показывали призраки умерших и образы некоторых мертвых, и говорят, будто иные слышали какие-то голоса из гробниц: но чтобы кто-нибудь из людей, живших и почитаемых у них, или из тех, которых после смерти они признали богами, сказал ученикам своим что-нибудь подобное, этого никто из них не стал бы никогда утверждать. Если хотите, я скажу и причину, почему они, лгавшие обо всем другом не краснея и с открытой головой, ничего подобного никогда не смели выдумать. Не просто и не без основания удержались они от такой выдумки, но злодейски соображали эти губители, что намеревающийся оболъстить должен составить нечто вероятное, полное всяких прикрас и, чтобы не быть обличенным, трудное для распознавания. Опытные рыболовы и птицеловы обыкновенно кладут не голые сети, но тщателъно прикрывают их со всех сторон приманками и таким образом каждый из них овладевает той и другой добычей; а если они, открыв сети, оставят их видными для тех, кого хотят ловить, то ни рыбы, ни птицы никогда не попадут в эти сети, и даже не станут подходить к ним, так что рыбак и охотник уйдут домой каждый с пустыми руками. Так как и языческие учители хотели ловить людей, то и они не бросали голого обмана в море жизни, но выдумав и сочинив то, что могло уловить более неразумных, остереглись заходить далеко во лжи, опасаясь преувеличения и боясь, чтобы неумеренностью второго не уничтожить и первого. Если бы они сказали, что кто-ли6о у них возвестил нечто такое, что наш Спаситель сказал Своим ученикам, то и обманутые ими стали бы смеяться над ними, как над людьми, которые не смогли и солгать с вероятностью, потому что подобное предсказать и исполнить поистине свойственно одной только Его блаженной силе.


Если же демоны и могли некогда несколько оболыцать обманутых ими, то это было, когда источник света еще не был известен большинству. Но и тогда само собой видно было, и при остальных обманах, и при самых жертвоприношениях, что совершавшееся было делом бесов. Приказывать, чтобы жертвенники их обагрялись человеческой кровью, и требовать, чтобы такия жертвы приносились им родителями, – какого не превышает это величайшего безумия? Никогда не насыщаясь нашими бедствиями и не зная никакого предела и конца борьбы с нами, но вечно неистовствуя, они, как будто не довольно было им насыщать ярость тем, что вместо овец и волов закалались ка их жертвенниках женщины и дети, придумали необыкновенное преступление человекоубийства и ввели новейший род нечестия. Кому должно было оплакивать убиение погубляемых, тех самых они убедили приводить их на это несчастное убиение. И чтобы унижались не одни только людьми постановленные законы, они извратили в самом основании даже и законы природы, возбудив ее до неистовства против себя самой и введя в жизнь человеческую самое преступное из всех убийств. Никаких врагов, наконец, так не боялись все, как родителей; и, на кого больше всех должно было надеяться, этих-то больше всех и подозревали и отвращались. Так эти каратели посредством тех самых, через кого Бог приводил (детей) к созерцанию этого мира, посредством тех же старались лишить их этого дара, делая виновниками смерти тех, которые послужили к жизни, как будто желая показать, что им не было никакой иной пользы от благости Божией: не будут они нуждаться в других убийцах кроме родивших их. Так было бы и в том случае, если бы воспоследовало какое-нибудь великое чудо (а из сказанного видно, что все тут маловажно, недостойно никакого внимания и исполнено великого обмана), но так же и в том случае, если бы совершилось великое что-нибудь, и тогда сказанного мной достаточно для того, чтобы доказать не совсем лишенным ума, каковы были делавшие это, как они полны скверны, и как все устрояли для извращения и жизни и состояния нашего.

Господь же наш Иисус ничего такого не повелевал нам, но дивен будучи по Своим чудесам, а не менее чудес и по заповедям, справедливо от всех почитается поклонением и верой в Его божество. Он пришедши превратил это беззаконие и, что более удивительно, избавил от этого свирепого и жестокого насилия не только нас поклоняющихся Ему, но и тех, которые злословят Его, так как и из язычников никто уже не принуждается приносить такие жертвы своим демонам. С таким всегда человеколюбием относится Он к роду нашему; и больше сделал Бог врагам Своим добра, нежели демоны причинили друзьям своим зла. Демоны заставляли своих служителей и почитателей становиться убийцами собственных детей; а Христос отвращающихся от Него избавил от этих приказаний и свободу от этого зверкого служения и дивный этот мир не ограничил одними только Своими, но ввел и среди чужих, показав, что те были мучителями, врагами и губителями нашего рода, а потому и поступали с преданными им, как с чужими, и были они чужды друг другу, Он же был Царь, Устроитель н Спаситель всего рода человеческого, почему и отчуждавшихся от Него щадил, как Своих. Да и все естество человеческое, – Его создание, как говорит и ученик Его: "Пришел к своим, и свои Его не приняли" (Ин.1:11). Но описывать все Его человеколюбие в настоящее время неуместно; и даже, если бы кто стал целые века говорить о Нем, и имел столько силы, сколько подобает бесплотным силам, то и тогда он не дотронулся бы до Его достоинства. Как Он благ, это знает только Он один, потому что и благ так только Он один. Посмотри же, что говорит Он ученикам: "Истинно, истинно говорю вам: верующий в Меня, дела, которые творю Я, и он сотворит, и больше сих сотворит" (Ин. 14: 12). Не сообщил бы Он им столь великой чести, если бы не был весьма и безконечно благим. Если же кто с сомнением спросит у нас, когда исполнилось это предсказание, то взяв в руки книгу, которая называется Деяниями Апостолов, – она впрочем содержит не все деяния и не всех их, но только одного, или двух, и притом немногочисленные, – он увидит, что больные, лежавшие на одрах, получали здоровье, как скоро достигала до них только тень этих блаженных, а многим из бесноватых не нужно было ничего, кроме одежд Павла, для избавления их от мучившего их демона. Если же кто станет называть это хвастовством и рассказыванием невероятных вымыслов, то видимого ныне достаточно для того, чтобы заградить и пристыдить хульные уста и остановить необузданный язык. Нет в нашей вселенной ни страны, ни народа, ни города, где бы не воспевались эти чудеса, которые не возбудили бы никогда удивления, если бы были вымыслами. Засвидетельствовать это можете вы сами; и нам не нужно даже брать у других удостоверения на эти слова, когда вы, враги наши, доставляете его нам. Скажи мне, почему какого-нибудь Зороастра и Замолксиса и по имени болыпинство не знают, а вернее – никто не знает, кроме некоторых немногих? Не потому ли, что все, рассказываемое о них, было вымыслом? А между тем и они, и составившие рассказ о них были, говорят, способны – первые изобретать и совершать чародейства, последние – прикрывать ложь вероятностью рассказа. Но все бывает напрасным и тщетным, когда предмет рассказа гнил и ложен; равно как, когда он крепок и истинен, напрасным и тщетным бывает опять все придумываемое врагами для его опровержения, потому что сила истины не нуждается ни в какой помощи, и, хотя бы тысячи угашали ее, она не только не исчезает, но чрез тех самых, которые стараются повредить ей, выступает блистательнее и возвышеннее, посмеваясь над неистовствующими и тщетно изнуряющими самих себя.

События наши, которые вы называете вымыслом, старались опровергнуть и тираны, и цари, и непобедимые на словах софисты, даже философы, и чародеи, и волхвы, и демоны, – "и ослабел",по слову пророческому,"язык их, и раны от них – (то же, что) стрелы младенцев[2]" (Пс.63:8-9). Цари получили только ту выгоду от козней против нас, что приобрели себе у всех славу свирепости; в ярости против мучеников увлекшись до жестокости противоестественной, они бессознательно подвергли себя бесчисленным порицаниям. А философы и искусные риторы, пользовавшиеся у большинства великой славой, одни за (свою) почтенность, а другие за красноречие, после борьбы с нами сделались смешными и стали считаться нисколько не лучшими болтающих попросту детей. Из столь многих племен и народов они не смогли переубедить ни мудрого, ни глупого, ни мужчины, ни женщины, ни даже малого дитяти, а написанное ими так смешно, что и самые книги их давно уничтожились, большая же часть, как только появились, уже и исчезли. Если же где и находится что-нибудь сохранившимся, то находят это сохранившимся у христиан, – так далеки мы от того, чтобы опасаться вреда какого-либо от их козней, так посмеваемся великой изысканности их ухищрений! Как не боялись бы мы – впрочем и показали мы это, – если бы у нас были тела адамантовые и нетленные, брать руками скорпионов, змей и огонь, так и теперь, когда Христос так настроил нам души и веру, мы не страшимся иметь при себе яды врагов. И если нам повелено попирать ногами змеев, скорпионов и всякую тиранию диавола. то тем более червей и жуков, а таково различие между вредом от них и кознями лукавого демона.

Таковы наши дела; а что касается до ваших, то против них никто никогда не воевал, так как непозволительно христианам ниспровергать заблуждение принуждением и насилием, но (заповедано) – убеждением, словом и кротостью совершать спасение людей. Поэтому ни один царь из принявших учение Христово не издавал против вас таких указов, какие выдумали против нас служившие учению демонов. Однако, наслаждавшееся таким спокойствием и никогда никем не тревожимое заблуждение языческого суеверия само собой угасло и само собой распалось, подобно тому, как тела, подвергшиеся продолжительной чахотке, не испытывая ни от кого вреда, сами собой тлеют и, разлагаясь, мало по малу уничтожаются. Так, хотя этот сатанинский смех еще не совсем истреблен с земли, но и то, что уже совершилось, достаточно для того, чтобы уверить вас и касательно будущего. Когда большая часть уже разрушена в такое короткое время, то никто не подымет спора об остальном. Когда город взят, и стены разрушены, и места совещаний, зрелищ и гуляний сожжены, и все взрослые умерщвлены, тогда никто, при виде полусожженных портиков и стоящих еще частей немногих зданий, со старухами и малыми детьми, не станет спорить с победителем. преодолевшим большее, что будто бы он не может сделать остального. А дела рыбарей не таковы, но процветают с каждым днем, хотя достигли они нашего времени не на свободе и в спокойствии, а среди скорби, преследований и борьбы. Язычество, распространенное по всей земле и владевшее душами всех людей, после такой силы и возрастания, так наконец разрушено силой Христовой; а наша проповедь не тогда стала иметь врагов, когда везде распространилась и утвердилась, но прежде, чем укрепилась и укоренялась в душах слушателей, с самого начала должна была противостать всей вселенной, "против начальств, против властей, против мироправителей тьмы века сего, против духов злобы"(Еф.6:13), потому что, когда еще не разгорелась хорошо искра веры, потекли на нее реки и бездны со всех сторон. А вы знаете, что не все равно, вырывать ли растение, укоренившееся множеством лет, или только что посаженное в землю. Но и при таком положении дел, хотя, как я сказал, эту еще малую искру благочестия затопило море противников, она не только не погасла от него, но, становясь больше и светлее, скоро проникала всюду, легко разрушая и истребляя дела врагов, а дела своих возвышая и поднимая до неизреченной высоты, не смотря на то, что ей служили люди незначительные и неизвестные. Причиной же этого были не речи и чудеса рыбарей тех, но действовавшая в них сила Христова. В числе совершавших это один был скинотворец – Павел, а Петр – рыбарь; таким простым и уничиженным людям никогда не пришло бы и выдумать что-нибудь подобное, разве только кто скажет, что они с ума сошли и безумствовали. Но что они не безумствовали, ясно как из того, что они совершили словами, так и из того, что еще и ныне верят им. Так никогда не лгали и так просто не хвалились. И, как я сказал вначале, кто хочет обмануть, тот конечно лжет, но лжет не так, чтобы это было явно для всех. Если и по совершении событий, когда свидетельствуют о достижении цели столь многие, частью уверовавши и в те времена, частью в последующее время повсюду прославляя это, не только у нас, но и у варваров, и у людей еще более диких, – находятся все-таки иные, которые после столь многих доказателъств и после, так сказать, свидетельства целой вселенной, не верят этим событиям, и притом многие без всякого испытания и исследования – то кто вначале, не видев таких дел и не имея достоверных о них свидетельств, принял бы душой эту веру? Да что вообще и побудило бы апостолов выдумать и составить нечто подобное? Не полагались же они ни на силу слова (как и полагаться, если иной из них совсем не знал и грамоты?), ни на обилие богатства, так как они едва имели необходимую пищу и оба жили трудом рук своих. Не кстати им было высокомудрствовать и по знаменитости рода, так как об отце одного из них мы даже не знаем, кто он был, – до того он был незнатен и неизвестен, а Петров отец, хотя известен, но имеет только то преимущество пред другим, что Писание сделало лишь известным для нас его имя, и то ради сына. Если же кто захочет узнать страну и народ, то найдет, что один киликиянин, а другой гражданин незнатного города, или лучше не города, а последнего селения – Вифсаиды; так называется местечко в Галилее, из которого происходил этот блаженный. А кто услышит и об их ремеслах. то увидит, что и в них не было ничего великого и важного, так как хотя скинотворец почтеннее рыбаря, но ниже остальных ремесленников. Откуда же, скажи мне, откуда взяли они смелости разыграть такую сцену? Какими воодушевлялись они надеждами? На что полагались? Не на удочку ли и крючок, или на нож и шило? Не удавитесь ли сами вы, где-либо вдали, или не броситесь ли в пропасть, навлекая на себя упрек в таком безумии?


Но, если хотите, положим по вашему, что и невозможность эта стала возможна, что один, пришедши с озера, говорит: тень моего тела воскрешает мертвых; а другой, убежав от кож скинотворческой швальни, хвастает тем же самым относительно своих одежд: кто из слушающих это был бы так безумен, чтобы в таких делах поверить голым словам? Почему же никто из художников того времени никогда не говорил о себе ничего подобного, или кто-нибудь другой об нем? А если бы наши чудеса были вымыслом, то естественно было ожидать, что жившие после апостолов легче стали бы лгать подобным же образом. Они не имели пред собой примера других, чтобы надеяться на успех вымысла; а жившие после них, глядя на них, скорее решались бы на вымысел, когда пример первых побуждал бы вторых действовать смело, как будто на земле нет никого имеющего ум, но все пришли исступление и безумие, и как будто всем желающим возможно и говорить о себе, что угодно, и находить этому веру. Пусты, смешны и свойственны языческой глупости такие речи. Как, если бы кто-нибудь вздумал стрелять в небо, чтобы рассечь его своими стрелами, или вычерпывать океан, чтобы опустошить его своими руками, то каждый из образованных стал бы смеяться над ним, а более степенные и оплакали бы его обильными слезами; так точно и когда язычники возражают нам, можно и смеяться над ними и плакать, потому что они берутся за дела гораздо более трудные, нежели тот, кто надеется ранить небо и исчерпать бездну. Свет никогда не будет мраком, пока он свет; и истина наших дел не будет опровергнута, потому что она – истина, а сильнее ее нет ничего. Итак, всякий не сошедший с ума и не безумный согласится, что и древнее, известное нам по слуху, достоверно не менее настоящего и видимого нами; а чтобы еще более возвысить нашу победу, я хочу рассказать об одном дивном событии, совершившемся при нашем поколении. Но не смущайтесь, если я, обещаясь рассказать о чуде, бывшем при нас, начну рассказ повествованием из древней истории, потому что я не остановлюсь на нем только одном и не о таком древнем буду говорить, которое чуждо новейшему событию: оба они имеют отношение между собой и разрывать последовательноеть их нельзя, как вы сами хорошо узнаете, выслушав самые события.
При наших предках был один царь; я не могу говорить, каков был этот царь в остальном, но, услышав о злодеянии, на которое он дерзнул, вы поймете, как и в остальном был жесток нрав его. Какое же было это злодеяние? Один народ, воевавший с этим царем, решился прекратить войну, чтобы и других не убивать и самим больше не быть убиваемыми от других, освободиться от хлопот, опасностей и страха, довольствоваться своим состоянием и не искать ничего большего, так как лучше без опасения наслаждаться умеренным, нежели стремясь е большему быть всегда в страхе и трепете, всю жизнь делать зло другим и себе получать (то же) от других. Итак, решившись прекратить войну и жить спокойно, они надумали скрепить это благо твердым договором и надежными условиями. И заключив договор и обменявшись клятвами, старались сверх того убедить своего царя, что если бы он отдал своего сына, совсем еще ребенка, надежным залогом мира, то внушил бы прежним врагам своим уверенность и доставил им доказательство собственного настроения, – что искренно он заключает мир с ними. Такими речами они убедили его и царь отдал своего сына, как думалось ему, друзьям и союзникам, но, как показал конец, свирепейшему из всех зверю. Взяв по закону дружбы и договора это царское дитя, враг все разом попрал и ниспроверг – и клятвы, и условия, и стыд пред людьми, и благоговение пред Богом, и жалость к возрасту; ни юность отрока не смягчила этого зверя, ни следующий за такими преступлениями суд не устрашил этого дикаря, не повлияли на него и слова отца, отдавшего сына, которыми тот, вручая сына, вероятно просил его, умоляя содержать его с великой заботливостью, называя его отцом дитяти и убеждая воспитывать и содержать его так, как бы он сам родил его, и сделать его достойным благородства своих предков, и при этих словах вложив правую руку сына в правую руку убийцы, и потом расставшись со слезами. Ни о чем потом не думал этот злодей, но вдруг, выбросив все из души своей, совершает убийство, преступнейшее из всех убийств. Подлинно, такое злодеяние хуже и детоубийства; свидетелями вы сами, которые, – если только по моим чувствам можно заключать о ваших, – не столько скорбели бы, если бы услышали, что он убил собственного сына, так как тогда казались бы ниспровергнутыми вместе с общественными законами и законы природы, а здесь вместе сошлось многое, что своим множеством преодолевает и естественное влечение. Когда я представлю себе мальчика, не сделавшего другому никакого зла, отданного отцом, отторгнутого от прародительского царства, променявшего собственную роскошь, славу и честь на жизнь в чужой стране, для того чтобы злодею можно было быть уверену в твердости договора, и потом подвергшегося дурному от него обращению, лишившегося для него домашних удовольствий и наконец убитого им, то я испытываю противоположные чувствования, душевное томление и досаду, из которых одно происходит от гнева, а другое от скорби. А когда я представлю себе, как этот злодей вооружается, поднимает меч, берет юношу за шею, и той самой рукой, которой принял залог, вонзает в нее меч, то я рвусь и задыхаюсь от гнева. Опять же когда посмотрю на юношу, испугавшегося и трепещущего, испускающего последние вопли, призывающего своего отца и называющего его виновником этого, приписывающего убийство не тому, кто вонзает ему меч в горло, но своему родителю, не имеющего возможности ни убежать, ни отмстить за себя, но тщетно укоряющего своего отца, и наконец принимающего удар, от которого он содрогается, бьется на полу и обагряет землю потоками крови, тогда терзается моя внутренность, помрачается ум и какая-то густая мгла скорби разливается в глазах. Но этот зверь не чувствовал ничего такого, а как будто намеревался зарезать ягненка или теленка, так относился и к этому гнусному убийству. И когда мальчик, получив удар, лежал мертвым, убийца после преступления вновь начинает борьбу, стараясь последующим затаить прежнее. Может быть, кто подумает, что я скажу о погребении, или о том, что после убиения он не дал убитому и клочка земли; нет, я скажу о другом, еще более дерзком. Обагрив беззаконные свои руки такой кровью и совершив эту новую трагедию, этот бесстыдник, жестокий более самых камней, как будто не совершив вовсе никакой дерзости, пошел в церковь Божию. Быть может, некоторые удивляются,. как столь дерзкий не был поражен ударом от Бога, как Бог не послал на него свыше гром, не сжег пред входом бесстыдное лицо молнией. Но если некоторые думают так, то я хвалю их и удивляюсь их горячности, однако говорю, что в этом удивлении и похвалах есть у них не малый недостаток. Они справедливо вознегодовали на беззаконное убийство отрока и на столь дерзкое оскорбление божественных заповедей; но кипя гневом, не столько рассмотрели, сколько нужно увидеть. На небесах есть другой закон, много высший этого правосудия. Какой же это закон? Тот, чтобы на грешников не тотчас посылать наказание, но давать преступнику время и срок очиститься от грехов и посредством покаяния сравняться с теми, которые не совершили никакого зла, что именно и тогда показал Бог на этом злодее, хотя он не получил никакой пользы, но остался неисправимым. Человеколюбивый Господь, и это предвидевший, все-таки не презрел его, не оставил делать свое дело, а Сам и посетил больного и соделал, что было нужно для его выздоровления; но тот не захотел принять лекарство, а убил и врача, посланного к нему. Лекарство же и способ лечения были таковы.


В то время, когда дерзко совершалась эта бесчеловечная и жалкая драма, случилось, что нашей паствой управлял один великий и дивный человек, если только нужно называть его человеком; имя ему было Вавила. Этот человек, которому вверена. была тогда здешняя Христова церковь, благодатью Духа, не скажу – превосходил Илию и подражателя его Иоанна, чтобы не сказать слишком много, но достиг того, что нисколъко не уступал в дерзновении этим доблестным мужам. Не тетрарха немногих городов, не царя одного народа, но того, который владел большей частью всей вселенной, этого самого человекоубийцу, который обладал многими народами, многими городами и бесчисленным войском, и был страшен везде как по величию своей власти, так и по дерзости своего нрава, он отлучил от церкви, как низкого и недостойного вовсе уважения невольника с такой твердостью и с таким бесстрашием, с каким пастух отделил бы от стада паршивую и больную овцу, препятствуя переходу болезни от больной на прочих. Он сделал это, подтверждая на деле слово Спасителя, что раб только тот, кто совершает грех, хотя бы он имел на голове своей тысячи венцов, хотя бы казался владыкой всех людей на земле; а кто не сознает за собой ничего худого, тот, хотя бы считался в ряду подданных, царственнее всех царей. Таким образом подначальный распоряжался начальником, и подчиненный судил владеющего всеми и произносил осуждающий его приговор. А ты, слыша это, не пропускай сказанного без внимания: уже это известие, что царя изгнал из преддверия храма некто из подчиненных его власти, само по себе достаточно для того, чтобы возбудить и поразить душу слушателей. Если же хочешь в точности понять все это дивное событие, то не слова голые слушай, но представь себе копьеносцев, щитоносцев, военачальников, вельмож, живущих в царских чертогах и поставленных над городами, пышность предшествующих, множество сопровождающих, скороходов, всю остальную свиту; потом среди них самого (царя), идущего с великой надменностью и кажущегося еще более величественным от одежд, багряницы и драгоценных камней, покрывающих всю правую сторону и застежку хламиды и блистающих от диадемы на самой голове. Но не останавливай на этом свою картину, а представь далее себе и раба Божия, блаженного Вавилу, смиренный его вид, простую одежду, сокрушенную душу и ум чуждый дерзости. И тогда, нарисовав и противопоставив так их обоих, ты хорошо поймешь это дивное событие, или – лучше сказать – и тогда ты не во всей точности воспримешь его: этого дерзновения не может представить никакое слово, ни зрелище, но один только опыт и применение его. Твердость этой доблестной души может хорошо понять только тот один, кто сам может достигать одинаковой с ним высоты дерзновения. Как подошел старец? Как он растолкал копьеносцев? Как открыл уста? Как говорил? Как обличал? Как положил правую руку на грудь, еще пламеневшую гневом и дышавшую убийством? Как отлучил человекоубийцу? Ничто из происходившего тогда не устрашило его и не удержало от намерения. О, непреклонная душа и высокий ум! О, небесные помыслы и ангельская твердость! Как будто все то великолепие он видел только написанным на стене, – так невозмутимо совершал все это доблестный муж! Он наставлен был божественным учением, что все предметы мира суть тень и сновидение, и даже ничтожнее их. Посему ничто подобное не устрашило его, но еще более ободряло; то зрелище видимого переносило душу его к вышнему Царю, сидящему на херувимах и видящему бездны, к престолу славному и высокому, к воинству небесному, к мириадам ангелов. к тысячам архангелов, к седалищу страшному, к судилищу нелицеприятному, к реке огненной, к самому Судии. Поэтому, переселив всего себя с земли на небо, как бы предстоя тому Судии и слыша Его повеление изгнать из священной паствы преступника и злодея, – он изгнал его и отлучил от прочих овец и не обращал внимания ни на что видимое и кажущееся страшным, но, весьма мужественно и благородно отлучив его, защитил оскорбляемые им законы Божии. Какой же, должно ожидать, смелостью отличался он в отношении к остальным? Тот, кто с такой властью относился к царю, кого из прочих побоялся бы? Я предполагаю, или – лучше – не предполагаю, а уверен, что этот муж никогда ни делал, ни говорил ничего в угождение или по вражде, но и в отношении к страху, и в отношении к более сильному – к лести, и в отношении ко всему подобному, чего много между людьми, оставался доблестным и мужественным, и никогда ни мало не нарушал правого суда. И если "одежда и осклабление зубов и походка человека показывают свойство его" (Сир.19:27), то гораздо более подобные подвиги достаточно могут показать нам всю добродетель остальной жизни; и нужно удивляться в нем не только смелости, но и тому, что он простер смелость до такой степени, и тому, что с другой стороны отнюдь не довел ее до излишества.


Такова мудрость Христова: она не позволяет ратоборствовать ни слишком мало, ни слишком много, но во всем соблюдает соразмерность. Между тем св. Вавила мог бы, если бы захотел. пройти и дальше. Тому, кто отказался от жизни (а он и не начинал бы дела, еслн бы не вооружился такими мыслями), – свободно можно было сделать все, и осыпать царя оскорблениями, и сорвать с его головы диадему, и нанести удары в лицо, когда уже положил свою руку на его грудь. Но он не сделал ничего такого: его душа была проникнута духовной солью, почему он и не делал ничего тщетно и напрасно, а все с правильным разумным суждением и здравым расположением, не так, как мудрецы языческие, которые никогда не бывают дерзновенными в меру, а всегда, так сказать, или больше или меньше надлежащего, так что никогда нельзя приписать им мужества, но всегда неразумные страсти: или робость, когда они недостаточно смелы, или, когда они преступают меру, то все замечают в них надменность и тщеславие. Но не так этот блаженный: он не просто пришедшее на ум делал, но, все тщательно разобрав и сообразив свои мысли с законами божественными, потом и приводил их в исполнение. Посему он не на поверхности только делал надрез, чтобы не осталась большая часть пораженного болезнью, но и не глубже надлежащего, чтобы излишеством разреза опять не повредить здоровья, но, сообразив разрез с болезнью, производил превосходное врачевание. Поэтому я смело могу сказать, что он был чист и от гнева, и робости, и гордости, и тщеславия, и вражды, и страха, и лести.

А если надо сказать и нечто странное, то я удивляюсь этому блаженному не столько за то, что он решился противостать ярости властителя, сколько за то, что понял, в какой мере надо было это сделать, и ничего лишнего ни сделал, ни сказал. Что последнее удивительнее первого, можно видеть из того, что многие первого достигли, а последнего не могли сделать, так как просто быть дерзновенным свойственно часто и обыкновенным людям, но чтобы оказывать себя таким сколько должно, в надлежащее время, с приличной соразмерностью и с благоразумием, для этого требуется душа весьма великая и дивная. Так и Семей весьма сильно порицал блаженного Давида и назвал его убийцей (2Цар.16:7); но я не могу назвать этого дерзновением, а – невоздержностью языка, дерзостью ума, необузданностью, неразумием, всем скорее, нежели дерзновением. Я думаю, тому, кто хочет быть обличителем, должно как можно дальше отклонять душу свою от дерзости и гордости и показывать силу свою только в сущности слов и дел. Так и питомцы врачей, когда им нужно разрезывать загноившиеся члены, или остановить в них воспаление, приступают к врачеванию, не приводя себя наперед в гнев, а напротив тогда особенно и стараются сохранить ум свой в надлежащем спокойствии, чтобы его смущение не повредило их искусству. Если же тот, кто хочет лечить тело, имеет нужду в таком спокойствии, то врачующего души, в какое, скажи мне, поставим мы состояние и какого потребуем от него любомудрия? Очевидно, гораздо большего, такого, какое показал этот доблестный мученик. Он, как бы полагая нам некоторые правила и законы, чтобы от них нам и в остальном заимствовать соразмерные указания, так отверг того несчастного от священной ограды. И по-видимому, один подвиг совершен был; но если кто вникнет в него и тщательно рассмотрит со всех сторон, то найдет в нем вместе еще и другое и третье доброе дело и великое сокровище пользы. Хотя изгнанник тогда был один, но пользу через него получили многие. В подвластной тирану области (а это была большая часть вселенной), – все неверующие были поражены и удивились, узнав, какое дерзновение сообщает Христос рабам Своим, осмеивали свое раболепство, неволю и унижение, видели, сколько различия между благородством христиан и постыдным состоянием язычников. У них те, которым вверено попечение о храмах, служат больше царям, нежели богам и идолам, и из страха к ним сидят при своих истуканах, так что злые демоны царям обязаны благодарностью за оказываемую им честь. Как скоро случится кому-нибудь, не разделяющему их образа мыслей, достигнуть этой власти, то всякий, входящий в идольские храмы, увидит по стенам везде растянутые ткани пауков и пыль, лежащую на истукане в таком количестве, что не видно ни носа, ни глаза и никакой другой части лица; а из жертвенников от одних остаются только остатки, большая же часть разрушена, другие же со всех сторон окружает такая высокая трава, что незнающий может принять видимое им за кучу сора. Причиной же то, что прежде им можно было воровать, сколько хотели, и кормиться посредством служения истуканам, а теперь для чего они станут мучить себя? Сидя при идолах и изнуряясь, они не ожидают от них никакой награды, потому что это – дерево и камни, побуждение же оказывать идолам притворное служение, т. е. честь от властителей, уничтожилось, когда цари сделались благоразумными и стали поклоняться Сыну Божию.

Не так бывает у нас, а совершенно напротив. Когда восходит на царский престол кто-нибудь, согласный с нами в исповедании Бога, тогда христиане бывают более равнодушны к своим делам: так далеки они от того, чтобы укрепляться человеческими почестями; а когда получит власть человек нечестивый, везде преследующий нас и подвергающий бесчисленным бедствиям, тогда наше положение становится превосходным и более блистательным, тогда время доблестей и трофеев, тогда случай достижения венцов, похвал и всякого отличия. Если же кто-нибудь скажет, что и теперь есть города, оказывающие такое же суеверие в безумном почитании идолов, то во-первых насчитает немного и небольших, а кроме того и не ослабит этим наших слов. Предмет тот же, только вместо царя жители города воздают им такую же честь; и причина служения – пирушки, попойки вседневные и всенощные, флейты и тимпаны, срамные без всякого стыда речи, и еще более срамные дела, лопание от обжорства, неистовствование от пьянства и впадение в постыднейшее бешенство; этими позорными издержками поддерживается еще и сохраняется падающее заблуждение. Богатейшие, собирая людей, которые из-за бездельничания мучатся голодом, содержат их в виде паразитов и собак, питающихся от стола, набивают бесстыдное чрево их остатками от беззаконных пирушек, и пользуются ими так, как хотят. А мы, раз навсегда возненавидев ваше безумие и беззаконие, не кормим людей, живущих в праздности и потому необходимо страдающих от голода, но убеждаем их трудами доставлять содержание и себе и другим; тем, которые увечны телом, мы позволяем пользоваться только необходимой пищей от людей достаточных; а пирушки, попойки и всякое остальное безумие и бесстыдство у нас изгнаны, и вместо этого введено, "что только честно, что чисто, что справедливо, что достославно, что только добродетель и похвала" (Флп.4:8). И все прочее, что хвастливо рассказывают о бывших у них философах, доказывает их тщеславие, дерзость и свойства детского ума. У нас никто не заключал себя в бочку и не расхаживал по площади, одевши рубище. Такие действия, хотя кажутся удивительными и сопряжены с великим трудом и крайними страданиями, но не заслуживают никакой похвалы. Вот злоба диавола: служащих ему он предает таким трудам, которые и мучат обольщенных и делают их смешными больше всех, так как труд, не приносящий никакой пользы, не заслуживает никакой похвалы.

И ныне есть люди испорченные и исполненные бесчисленных пороков, которые показывают гораздо больше того философа: одни из них глотают острые отточенные гвозди, другие жуют и проглатывают подошвы, иные решаются на дела и этих еще худшие; но хотя подобное гораздо удивительнее бочки и рубища, мы не одобряем этого, равно как и того, а наравне с тем философом порицаем и оплакиваем и их и всех, понапрасну совершающих подобные прельщения. Но он показал великое дерзновение пред царем? Посмотрим и великое это дерзновение, не пустее ли и оно прельщения с бочкой. Какое же дерзновение? Когда, македонянин шел на персов и ставши пред ним побуждал объявить, не имеет ли он в чем нужды, то он отвечал: ни в чем, кроме того, чтобы царь не затенял его, так как философ грелся тогда на солнце. Вы не стыдитесь? Не закрываетесь? Не уходите зарыться где-нибудь в землю, превозносясь тем, чего следовало бы стыдиться? Не гораздо ли было бы лучше, надев на себя одежду взрослого, быть деятельным и попросить тогда у царя чего-нибудь полезного, нежели сидеть в рубище и греться, подобно маленьким грудным детям, которых мамки, вымыв и намазав, кладут для того же, для чего сидел тогда и философ, прося себе милости, какой могла бы просить жалкая старуха? Но, может быть, удивительно его дерзновение? Напротив, ничего нет страннее его. Хорошему человеку нужно все делать для общей пользы и для нсправления жизни других; а просьба о том, чтобы не заслоняли солнца, спасла ли какой город, какой дом, какого мужчину, какую женщину? Покажи пользу от этого дерзновения, как мы показали ее относительно мученика и в последующем покажем ее еще яснее.

Между тем (св. Вавила) наказал беззаконника, – настолько, насколько можно священнику наказать, – обуздал высокомерие начальствующих, охранил от колебания законы Божии, совершил отмщение за убитого злобно юношу, отмщение самое тяжелое из всех для имеющих ум. Вы, конечно, помните, как в то время, когда я говорил об убийстве, каждый из слушателей воспламенялся, желал взять злодея в свои руки. и молился, чтобы откуда-нибудь явился мститель за убийство. Это и сделал тот блаженный и наложил на него наказание, приличное и достаточное для его вразумления, если бы он не был совершенно бесчувственным; не просил он царя отступить и не заслонять согревавшее его солнце, но бесстыдно вторгавшегося в священную ограду и все приводившего в смятение отогнал от дворов Господних, как какого-нибудь пса и раба непотребного. Видишь ли, что не хвастаясь говорил я, доказывая, что дивные дела ваших философов – он обличил как дела детского ума? Но, скажешь, тот синопянин (Диоген) был и целомудрен, и жизкь проводил в воздержании, не вступал даже и в законный брак. Прибавь же: как и каким образом? Но ты не прибавишь этого, а охотнее лишишь его похвал за целомудрие, нежели скажешь, каково было его целомудрие: так оно было гнусно и полно великого срама. Я мог бы указать на болтовню и других, на их пустые и постыдные дела; в каком отношении полезно, скажи мне, питаться человеческим семенем, как делал стагирит (Аристотель)? Какая польза смешиваться с матерями и сестрами, как установил вождь стоической философии (Зенон)? И о начальнике академии и его учителе и о других, которых еще более почитают, я доказал бы, что они постыднее и этих, и педерастию, которую они считают чем-то почтенным и относящимся к любомудрию, я раскрыл бы, сняв всякое иносказание, если бы наше слово не вышло слишком длинным, и не поспешало к другому предмету, и если бы не обличались достаточно и по одному смешные стороны всех их.

В самом деле, когда главный из них, которого философия была, по-видимому, строже и по свободе речи и по воздержанию, является столь постыдным, нелепым и неумеренным (говорил же он, что питаться человеческой плотью дело безразличное), то какие у нас будут еще разговоры с остальными, если стоявший во главе этого занятия и блиставший больше прочих оказался для всех столь смешным, незрелым и неразумным? Возвратимся поэтому к тому, от чего мы отступили, заведя речь об этом. Блаженный таким образом обуздал неверных, а верных сделал более благоговейными, не только частных людей, но и воинов, и военачальников, и градоначальников, показав, что и царь, и последний из всех у христиан суть только одни имена, и что носящий диадему будет ничем не лучше самого последнего, когда он должен быть обличен и наказан. Кроме того он заградил уста всем тем бесстыдникам, которые говорят, что у нас все хвастливые вымыслы, показав на деле апостольское дерзновение и научив, что и в древности без сомнения были такие же мужи, когда проявление знамений давало им еще большую власть. Есть и третий немаловажный подвиг: у имеющих впоследствии священствовать и царствовать – у последних он смирил умы, а у первых возвысил, показав, что получивший священство есть более властный блюститель над землей и над совершающимся на земле, нежели носящий багряницу, и что надобно не уменьшать величие этой власти, но скорее отказываться от жизни, нежели от прав, которые Бог свыше уделил в жребий этой власти. Умерший таким образом мог бы и по смерти приносить пользу всем, а покинувший свой пост не только по смерти не приносит никому пользы, но и при жизни делает большую часть подвластных ему более слабыми, и у внешних становится предметом презрения и посмеяния. Отшедши же отсюда, он с великим стыдом и унижением предстанет престолу Христову, а оттуда опять повлекут его в печь приставленные к тому силы. Посему некое мудрое слово и увещевает: "небудь лицеприятен против души твоей" (Сир.4:26). Если же не безопасно лицемерить, когда обижают человека, то какого наказания не будет достоин тот, кто молчал и не обращал внимания, когда были оскорбляемы законы божественные? Вместе с этим он преподал и еще иной добрый урок, не меньший тех, – что каждый должен делать свое дело, хотя бы никто не получал от того пользы. И он сам тогда не принес никакой пользы царю своим дерзновением, однако исполнил все свое дело и не опустил ничего.
Но больной по собственному безумию погубил искусство врача, с великим гневом отняв лекарство от раны. Точно для нечестия недостаточно было убить и бесстыдно вторгнуться в храм Божий, – он к убийству прибавил другое убийство, как бы стараясь превзойти первое вторым и вместе затмить. предшествовавшие страдания чрезмерностью последующих (таково-то неистовство диавола, – что он соединяет и противоположное), и через это обоим этим убийствам он дал ту особенность, что между ними есть некоторое соответствие. Первое убийство, т. е. отрока, более второго жалко; а второе, т. е. блаженного Вавилы, более первого преступно. Душа, однажды вкусившая греха и пришедшая в бесчувственное состояние, более и более увеличивает свою болезнь. Как искра, упавшая в огромный лес, тотчас зажигает попавшееся ей, но не останавливается на одном только этом, а распространяется и на все прочее, и чем более обнимает своим пламенем, тем большую приобретает силу для истребления остального, так что множество объятых огнем дерев бывает как бы засадой для имеющих быть объятыми, оттого что пламя в охваченном всегда находит оружие против остающегося еще, – такова и природа греха: когда он займет помыслы чьей-нибудь души и не будет никого, кто прекратил бы это зло, то, простираясь далее, он становится более тяжким и трудноистребимым; поэтому-то грехи последующие часто бывают упорнее прежних, так как душа от прибавления последующих более и более надмевается гордостью и презрителъностью, и через это собственную силу ослабляет, а силу греха питает. Так многие, сами того не замечая, впадали в грехи всякого рода, потому что не погашали начинавшегося пламени. Так и этот несчастливец прибавил к прежним грехам другие, более тяжкие. После того, как погубил того юношу, он от убийства устремился к оскорблению храма, а отсюда опять идя далее этим путем, вооружился безумно против священства, и связав святого железными узами и ввергнув в темницу, таким образом мстил ему, подвергая его наказанию за благодеяние, и за что должно было прославить его, увенчать и почитать более родителей, за то заставил его терпеть узы злодеев. подвергая страданию от этих уз.

Таким образом, как я сказал, грех, начавшись и не имея никого, кто препятствовал бы ему идти далее, становится неукротимым и неудержимым, подобно бешеным коням, которые, выкинув изо рта удила и сбросив всадника с хребта своего навзничь, бывают неудержимы для встречающихся, и, когда никто не останавливает их, в беспорядочном стремлении несутся в пропасть. Враг нашего спасения для того и приводит такие души в неистовство, чтобы, захватив их в отсутствие врачей, погубить и подвергнуть бесчисленным бедствиям. Так и больные телом, доколе позволяют врачам приходить к ним, имеют много надежды на выздоровление; но когда, впав в сумасшествие, начинают бить и кусать тех, которые хотят излечить их от болезни, тогда делаются неисцелимо больными, не по свойству болезни, а по отсутствию тех, которые могли бы избавить их от бешенства. В такое состояние привел себя и этот (царь): встретив врача, который хотел исцелить его рану, он тотчас прогнал его и отвел как можно дальше от своего дома. Здесь можно было событие с Иродом не только узнать по слуху, но и видеть глазами в большем объеме, так как диавол опять вывел его на зрелище жизни, только с большей торжественностью и обстановкой, на место тетрарха поставив царя и вместо одной вины давши делу двойное содержание, много более притом гнусное, сравнительно с первой, так что не по числу только, но и по самому свойству действий эта трагедия стала более блестящей. Не брак здесь оскорблялся, как там, и не из беззаконного смешения лукавый сплел это происшествие, но из преступнейшего осквернения детоубийством, из жесточайшего насилия и из беззакония, не в отношении к жене, но к самой святыне. Брошенный таким образом в темницу, блаженный радовался узам своим, но скорбел о погибели того, кто связал его. Ни отец, ни воспитатель, когда приобретают известкость вследствие пороков и неудач – первый своего сына, а второй ученика, не испытывают от этой известности чуждого печали удовольствия. Поэтому и блаженный Павел говорил коринфянам: "молим Бога, чтобы вы не делали никакого зла, не для того, чтобы нам показаться, чем должны быть; но чтобы вы делали добро, хотя бы мы казались и не тем, чем должны быть" (2Кор.13:7). Так и для этого дивного мужа вожделеннее наград за узы было тогда спасение ученика и то, чтобы ученик, вразумившись, лишил его этих похвал, или лучше, чтобы он вовсе не впадал в такую развращенность. Святые не хотят, чтобы венцы им сплетались из чужих несчастий; если же не хотят из чужих, то тем более из несчастий, случающихся со своими. Потому и блаженный Давид после трофеев и победы сетовал и плакал, так как эта победа соединена была с несчастьем его сына; и отправлявшимся военачальникам заповедал многое в защиту этого мятежника, желавших убить его удерживал, говоря: "сберегите отрока Авессалома" (2Цар.18:5), и, когда тот пал, оплакивал его и с стонами и горькими слезами призывал своего врага.

Если же плотский отец так чадолюбив, то тем более духовный. А что духовные отцы попечителънее отцов плотских, послушай Павла, который говорит: "Кто изнемогает, с кем бы и я не изнемогал? Кто соблазняется, за кого бы я не воспламенялся?" (2Кор.11:29). Впрочем здесь представляется нам равенство; хотя (плотские) отцы едва ли могут произносить такие слова, но допустим, что они достигают и до этого, – а нам нужно доказать нечто большее. Чем же мы докажем это? Тем же опять сердцем и словами законодателя (Моисея). Что же говорил тот? "прости им грех их, а если нет, то изгладь и меня из книги Твоей, в которую Ты вписал" (Исх.32:32). Ни один отец, которому можно наслаждаться бесчисленными благами, не пожелал бы подвергнуться наказанию вместе с детьми; но апостол, как живший под благодатью, и такую любовь еще усиливает ради Христа. Он желал не вместе с другими подвергнуться наказанию, как тот, но молился о своей погибели ради того, чтобы другим удалось спастись, говоря: "я желал бы сам быть отлученным от Христа за братьев моих, родных мне по плоти" (Рим.9:3). Таково благосердие и сострадание в душах святых! Поэтому и св. Вавила более и более терзался в сердце, видя, что царь идет далее и далее к погибели. И что делал он, делал не только страдая за храм, но и по чувству любви к царю, потому что кто наносит оскорбление служению Божию, тот нисколько не вредит ему, а на себя навлекает бесчисленные бедствия.

Посему этот чадолюбивый отец, видя, что наглец в ярости стремится в пропасть, старался удержать его безумное стремление, как какого-нибудь необузданного коня, поспешая укоризной оттолкнуть его назад. Но тот несчастный не допустил этого; а, закусив удила и сопротивляясь, предавшись гневу и бешенству вместо правых помыслов, бросился в бездну крайней погибели; выведя святого из темницы, он приказал отвести его связанным на смерть. Действительно совершавшееся было противоположно тому, что было видимо. Связанный разрешался разом от всех уз и железных и тех, которые еще крепче, т. е. от забот и трудов, и от всего прочего, окружающего нас в этой тленной жизни; а тот, кто казался свободным от железа и стали, облагался другими более тяжелыми узами, связываемый цепями грехов. Итак, готовясь быть убитым, блаженный завещал, чтобы тело его погребено было вместе с железными оковами, указывая, что и кажущееся позорным, когда оно ради Христа, бывает почтенно и славно, и что испытывающему это не только не нужно скрываться, но нужно еще хвалиться этим. И в этом он подражал блаженному Павлу, который со всех сторон показывал свои язвы, узы, цепь, хвалясь и величаясь тем, чего другие стыдились. А что стыдились, это сам он сделал ясным для нас своей защитительной речью перед Агриппой. Когда тот сказал: "ты немного не убеждаешь меня сделаться христианином", то Павел отвечал: "молил бы я Бога, чтобы мало ли, много ли, не только ты, но и все,стоящие вокруг[3], сделалисьхристианами[4], кроме этих уз" (Деян.26:28-29); этого он не прибавил бы, если бы вещь эта не казалась для многих позорной. А святые, любя Владыку, с великим усердием принимали страдания за Владыку и становились от них более радостными. Так один говорит: "радуюсь в страданиях моих" (Кол.1:24); а Лука говорит это же самое о прочем хоре апостолов: после многих бичеваний они ушли, говорит, "радуясь, что за имяХристовоудостоились принять бесчестие" (Деян.5:41). Итак, чтобы кто-нибудь из неверных не подумал, будто его подвиги были следствием необходимости и унижения, он велит погребсти с телом и самые знаки этих подвигов, выражая, что они ему весьма приятны и любезны, по сильной привязанности его к любви Христовой. И теперь лежат эти узы вместе с его прахом, внушая всем предстоятелям церквей, что хотя бы надлежало быть связанными, или быть убитыми, или потерпеть что бы то ни было, все они должны переносить охотно и с великим удовольствием, дабы не предать и не постыдить вверенной нам власти ни в малейшей части. Так блистательно кончил жизнь свою этот блаженный! Может быть кто подумает, что здесь и мы окончим слово, – потому что по окончании жизни не бывает поводов к подвигам и мужеству, подобно тому, как невозможно сплетать венки борцам, когда кончились состязания. Но так думать естественно язычникам, которые надежду свою ограничили настоящей жизнью; а мы, для которых здешняя смерть бывает началом другой радостнейшей жизни, далеки от такого мнения и предположения. И что – справедливо, мы яснее докажем в другом слове; пока же и деяния, совершенные доблестным Вавилой после смерти, достаточны для того, чтобы дать много веры нашему слову. После того, как он до смерти подвизался за истину, и до крови противоборствовал греху, и чтобы не оставить места, которое назначил ему великий Царь, отдал свою душу, и умер блистательнее всякого героя, его приняло небо, а тело, которое послужило ему в борьбе, приняла земля, и таким образом тварь разделила подвижника. Он мог бы быть преложен, подобно Еноху, или восхищен, подобно Илии, которым он подражал; но Бог, человеколюбивый и дающий нам бесчисленные случаи ко спасению, вместе с прочими путями проложил нам и этот, достаточно призывающий нас к добродетели, оставив пока у нас мощи святых. И подлинно, после силы слова второе место занимают гробы святых в деле возбуждения взирающих на них душ к такой же ревности; и когда кто предстанет где-нибудь пред такой гробницей, он тотчас начинает ясно чувствовать ее действие. Вид гробницы, проникая в душу, и поражает ее, и возбуждает, и приводит в такое состояние, как будто сам лежащий в ней молится вместе, стоит перед нами и мы видим его; и таким образом человек, испытывающий это, исполняется великой ревности и уходит отсюда, сделавшись иным человеком. Всякий может убедиться, что представление об умерших возбуждается в душах живых самыми местами (их погребения), если приведет себе на память людей плачущих, которые, как скоро приблизятся к гробницам умерших, то как будто видя стоящими вместо гроба самих лежащих в гробе, тотчас от входа начинают призывать их. А многие из одержимых невыносимой печалью поселялись навсегда при гробах умерших, чего они, конечно, не делали бы, если бы не получали некоторого утешения из созерцания самых мест. Но что я говорю о месте и гробе? Часто один взгляд на одежду умерших и одно слово их, пришедшее на ум, возбуждает душу и восстановляет слабеющую о них память. Поэтому Бог и оставил нам мощи святых.


А что я теперь вовсе не хвастая говорю это, но сделал это для нашей пользы, в этом достаточно удостоверяют как чудеса, каждодневно совершаемые мучениками, так и множество стекающихся к ним людей, не менее же того и доблестные дела этого блаженного, совершенные по смерти. После того, как он был погребен, как сам завещал, и прошло уже много времени после его погребения, так что в гробе остались только кости и прах, одному из последующих царей угодно было перенесть гробницу в это предместие – Дафну; угодно было потому, что Бог подвигнул к тому душу царя. Он, видя, что это место попало во власть распутных юношей и находится в опасности сделаться недоступным для более почтенных и желающих жить скромно, пожалел о бедственном его состоянии и послал ему защитника от оскорблений. Бог сделал это место прекрасным и привлекательным и по обилию вод, и по красоте, и по свойству земли, и по благорастворению воздуха, для того, чтобы мы не только отдыхали здесь, но чтобы и прославляли за это превосходного Художника; а враг нашего спасения, который всегда коварно обращает дары Божии во зло, наперед заняв это место толпой развратных юношей и жилищами демонов, разгласил о нем и некоторую постыдную басню, так что через нее приятное предместие было посвящено демону. А басня была следующая.

Дафна, говорят, была девица, дочь реки Ладона; представлять же реки рождающими и превращать существа рождающиеся в бесчувственные вещи и выдумывать много подобных небылиц всегда свойственно заблуждающимся. Эту-то благообразную девицу, говорят, увидел некогда Аполлон, и увидевши, почувствовал страсть к ней и в страсти погнался за ней, чтобы схватить, а она побежала и, добежав до этого предместия, остановилась; мать защитила ее от такого оскорбления, отверзла тотчас свои объятия и приняла девицу, а вместо нее произвела соименное ей растение; необдуманный любовник, потеряв предмет любви, стал обнимать дерево, присвоил себе и растение и место, сидел потом постоянно в этой местности и полюбил его и пристрастился к нему более всех мест на земле; а потом тогдашний царь повелел построить для него храм и жертвенник, чтобы демон мог утешать этим местом свое неистовство. Это – басня; но вред, происходивший от басни, уже не был басней. Так как развратные юноши раньше уже, как я сказал, осквернили красоту предместия, проводя там время в пирушках и попойках, то, желая усилить такое зло, диавол и басню эту выдумал и демона поселил, чтобы такая повесть еще более разжигала их распутство и нечестие. Для уничтожения таких зол наш царь нашел самое мудрое средство – переселить святого и послать к больным врача. Если бы повелением и властью царской был загражден путь в предместие жителям города, это показалось бы делом насилия, или – лучше – жестокости и великой грубости; а если бы прибавлено было, чтобы приходили сюда люди более скромные и воздержные, а невоздержных и распутных не пускали бы, то это повеление было бы невыполнимо, так как нужно было бы ежедневно производить суд, разбирая жизнь каждого; присутствие же блаженного оказалось единственным превосходным выходом из этих затруднений; (царь считал) мученика достаточно сильным для того, чтобы и разрушить силу диавола, и исправить развратность юношей, – и не обманулся в надежде. Как скоро кто приходит в Дафну и в преддверии предместия видит храм мученика, тотчас становится сдержаннее, подобно какому-нибудь юноше, увидевшему на пирушке наставника, стоящего подле и взглядом приказывающего с надлежащим благочинием и пить, и есть, и говорить, и смеяться, остерегаясь, чтобы, преступив меру, не посрамить своей чести; а сделавшись более благоговейным от этого созерцания, и представляя себе блаженного, он тотчас поспешает к гробнице, и придя туда, проникается еще большим страхом и, отвергнув всякое легкомыслие. окрыляется, и таким образом уходит. Тех, которые идут из города, мученик, встречая на пути, посылает с таким целомудрием отдохнуть в Дафне, только что не восклицая к ним такими словами: "радуйтесь Господу с трепетом" (Пс.2:11), и прилагая апостольское слово: "итак, едите ли, пьете ли, или иное что делаете, все делайте в славу Божию" (1Кор.10:31). А тех, которые по принятии пищи возвращаются в город, если им случится по рассеянности сбросить с себя узду и впасть в опьянение или неуместное невоздержание, он, приняв опять в свое пристанище нетрезвыми, не отпускает уходить домой с вредом от опьянения, но, вразумив страхом, возвращает их в то состояние трезвости, какое они соблюдали прежде, чем впали в опьянение. Подлинно, как бы легкий ветерок какой веет отовсюду на присутствующих в храме мученика, ветерок не чувственный и укрепляющий тело, но могущий проникать в самую душу, благоустрояющий ее во всех отношениях и свергающий с нее всякое земное бремя; он оживляет ее, обремененную и падающую, и делает более легкой.

Красота Дафны привлекает к себе и более ленивых; а мученик, как бы сидя на ловитве и подстерегая входящих, удерживает их некоторое время, и, приведя их сперва в порядок, отпускает так, что они после уже не распутно, а честно пользуются любимым местом. Так как одни из людей по нерадению, а другие по житейским заботам не хотят приходить к гробам мучеников, то Бог устроил, чтобы они были уловляемы таким способом и получали душевное врачевание; и бывает подобное тому, как если бы кто-нибудь больного, не принимающего полезных лекарств, перехитрил, примешав к лекарству какую-нибудь сласть. Таким образом с течением времени врачуемые приходят в такое состояние, что уже не одно только удовольствие, но и любовь к святому для многих делается побуждением к путешествию в это предместие; или – лучше сказать – более скромные приходят сюда только по одному этому побуждению, менее их скромные по тому и другому, а еще более этих несовершенные приходят только для одного удовольствия; но когда они придут, то призвавший их и угостивший своими благами мученик, хорошо вооружив их, не допускает им чувствовать ничего худого. И совершаемое здесь вразумление людей рассеянных и беспечных и как бы изъятие их из среды неистовства одинаково удивительно, как если бы кто-либо, попав в печь, не потерпел от огня ничего. Когда молодость и безрассудная смелость, вино и пресыщение сильнее пламени охватывают мысли, тогда роса от блаженного, нисходя через взоры в душу взирающих, погашает пламя, останавливает пожар и орошает ум великим благоговением. Так блаженный сокрушил насилие распутства; а как он угасил силу демона? Этим самым он прежде всего сделал бездейственным и его присутствие и вред от басни, а потом изгнал и самого демона. Но прежде, чем говорить о способе изгнания, прошу вас заметить то, что он не тотчас по прибытии своем изгнал его, а остававшегося его сделал недействующим, заградил ему уста и показал его безгласнее камней; преодолеть же его остававшегося было делом не менее важным, чем и изгнать его. Тот, кто всех повсюду обольщал прежде, не смел взглянуть и на прах блаженного Вавилы; такова сила святых: при жизни их не выносят ни теней их, ни одежд, а по смерти трепещут и гробниц! И если кто не верит делам, совершенным апостолами, тот, видя настоящее, пусть отстанет от своего бесстыдства. Тот, кто искони побеждал все у язычников, получив запрещение от мученика, как от владыки, прекратил свой лай и не издавал ни звука. Сперва, конечно, казалось, что он делает это потому, что не стал получать жертв и прочего служения. Таково именно свойство демонов, что, когда служат им смрадом жертв, дымом и кровью, то они приходят лакать, как кровожадные и прожорливые псы; а когда никто не доставляет им этого, то они как бы погибают каким-то голодом. Когда совершаются жертвоприношения и постыдные посвящения в таинства, – а таинства их суть не что иное, как непристойные любовные связи, деторастления, нарушения браков, разрушения семейств, не говорю уже на сей раз о преступных способах убийства и более убийств беззаконных вечерях, – когда совершается это, тогда они присутствуют и веселятся, хотя бы совершающие это были злодеи, или обманщики, или язва (сама); а лучше – другие никто и не совершают этого служения. Человек благоразумный, кроткий и честный не станет терпеть бесчинства и пьянства, и не будет ни сам говорить срамных слов, ни слушать какого-нибудь другого такого бесстыдника. В самом деле, если бы диавол заботился о человеческой добродетели и хотя мало внимания обращал на благоденствие прилепляющихся к нему, то, конечно, не искал бы ничего, кроме хорошей жизни и чистоты нравов, и оставил бы все постыдные пиршества; но так как для демонов нет ничего дороже погибели человеческой, то и понятно, что они и услаждаются, и почитаются тем, что обыкновенно извращает нашу жизнь и истребляет все доброе с самого основания.


Итак сначала казалось, что и этот (демон) потому же молчит, но впоследствии был он обличен, что связан был крепкой необходимостью. Сильный страх, напавший на него, как бы какая узда, препятствовал ему употреблять против людей обычное обольщение. Откуда это известно? Не смущайтесь; я приступаю к самому доказательству, после которого и привыкшим к бесстыдству невозможно будет с тем же бесстыдством отвергать ни древних чудес, ни силы мученика, ни слабости демона. Я не имею нужды объяснять это какими-нибудь предположениями и вероятными доводами, но представлю свидетельство об этом самого демона. Он сам нанес вам смертельный удар и пресек всю вашу дерзость в речах. Но не гневайтесь на него; не добровольно разрушил он свои дела, но сделал это вынужденный высшей силой. Как же это было и каким образом? Когда умер царь, перенесший мученика, тогда преемником этой власти объявил брата его тот, кто и первому прежде дал эту честь; впрочем и этот получает царскую власть без диадемы, потому что такая же степень власти принадлежала и умершему брату. Будучи же обманщиком и нечестивцем, он[5]сначала притворялся мыслящим по-христиански ради давшего ему власть; а когда этот окончил жизнь, то, сбросив наконец маску, он с открытой головой объявил и всем сделал известным суеверие, которого он тайно держался издавна, и послал по всей вселенной повеления возобновлять храмы идолов, восстановлять жертвенники, воздавать старинные почести демонам и доставлять им большие доходы из многих мест. Поэтому волхвы, колдуны, гадатели, наблюдатели полета птиц и ежемесячных перемен и производители всякого волшебства стеклись отовсюду с вселенной, и можно было видеть царские чертоги наполненными людьми бесчестными и беглыми. И давно томившиеся голодом, и те которые были пойманы в приготовлении ядов и в злодеяниях, и жившие в темницах, и работавшие в рудниках, и другие, которые едва могли жить постыдными промыслами, вдруг оказавшись жрецами и иерофантами, были в большой чести. Царь удалял и ни во что ставил военачальников и правителей, а мужчин развратных и женщин блудных, выведши из домов, где они прежде жили, водил с собой по всему городу и переулкам. Конь императорский и все оруженосцы следовали позади на большом расстоянии; а содержатели блудниц и сводницы, и весь хоровод развратников, окружив царя, находившегося среди их, ходили по торжищу, произнося такие слова и так смеясь, как свойственно людям этого ремесла. Знаем, что потомкам нашим покажется это невероятным по чрезмерности и неуместности: ведь и частный человек из людей, ведущих низкую и постыдную жизнь, не захотел бы так бесчинствовать публично. Но тем, которые еще живут, мне ничего не нужно говорить; они присутствовали и видели эти события, они же и слушают теперь этот рассказ. Я потому и описываю это пред живыми свидетелями, чтобы кто не подумал, что я лгу с великой смелостью, рассказывая о древнем перед невидавшими того. Из видевших это еще находятся в живых и старики и юноши; их всех я прошу, если что-нибудь прибавлено мной, подойти и обличить меня. Но не в прибавках они могут обличить меня, а только в пропусках, потому что невозможно представить словом всю чрезмерность его безобразия. Тем же, которые после этого не будут верить, я сказал бы, что ваш демон, которого вы называете Афродитой, не стыдитея иметь таких служителей; нисколько поэтому не удивительно, что и этот несчастный, однажды предав себя на посмеяние демонам, не скрывал того, чем хвалятся почитаемые им боги. А что сказать о вызывании мертвых и убиении детей? Эти жертвы, которые дерзали приносить прежде пришествия Христова, а после Его явления прекратились, (язычники) опять возымели дерзость приносить, впрочем не явно, так как, хотя он был и царь и все делал своей властью, но чрезмерная преступность этих действий превышала и величие его власти; дерзали однако и на это.


Этот царь, постоянно ходивший в Дафну с множеством даров и множеством жертв и проливавший потоки крови от убиения животных, сильно налегал на демона, требуя предсказания и прося высказать, что у него на уме. Но тот мудрец. который. как говорят, знает число песка и объемы моря, понимает немого и слышит не говорящего, уклонился сказать прямо и открыто (на том основании), что он не мог говорить, так как уста его заграждены святым Вавилой и исходящей от соседей силой; боясь сделаться смешным у своих почитателей, но желая прикрыть свое поражение, он высказал такой предлог молчания, который более самого молчания сделал его смешным. Тем он обнаружил бы только свою слабость, а теперь показал и слабость, и гнусность, и бесстыдство, стараясь затемнить незатемняемое. Какой же это предлог? Место Дафна, сказал он. наполнено мертвыми, и это препятствует предсказанию. Насколько лучше было бы, о, несчастный, исповедать силу мученика, нежели отговариваться так бесстыдно? Так поступил демон; а безрассудный царь, как бы забавляясь на сцене и разыгрывая представление, тотчас устремился на блаженного Вавилу. Но, гнусные и прегнусные, не обманывали ли вы намеренно друг друга и не притворствовали ли на погибель остальным? Для чего ты (демон) безымянно и неопределенно говоришь о мертвых, а ты (император), как бы выслушав определенное указание по имени, оставив прочих, беспокоишь одного только святого? По изречению демона следовало вырыть все гробы, находящиеся в Дафне, и отправить как можно дальше от взора богов это страшилище. – "Но он говорил не о всех мертвых". – Так почему же не высказал этого прямо? Вероятно тебе, разыгрывающему обманчивое представление, он задал эту загадку. Я, сказал он, говорю о мертвых, чтобы не стало очевидным мое поражение, и кроме того я боюсь назвать святого по имени; а ты понимай сказанное, и вместо всех подвинь мученика, потому что он заградил нам уста. Он знал, что безумие почитателей его так велико, что они не могли понять и столь явного обмана; если бы все пришли в исступление, если бы сошли с ума, и в таком случае не осталось бы непонятым это поражение: так оно ясно и очевидно для всех! Если мертвые тела людей, как говоришь ты, какая-то скверна и мерзость, то тем более трупы животных, насколько этот род презреннее рода человеческого; а близ храма зарыты были кости многих и собак, и обезьян, и ослов; их больше нужно было перенести, если только ты не считаешь людей более обезьян презренными. Где ныне те, которые оскорбляют прекрасное создание Божие – солнце, сотворенное для служения нам, приписывая это светило демону и даже называя его демоном? Солнце разливает свой свет по вселенной, хотя бесчисленные мертвецы лежат в земле, и нигде не скрывает ни лучей своих, ни силы их по причине осквернений; а ваш бог не отвращается и не ненавидит срамной жизни, волхвований и убийств, напротив и любит их, и радуется, и благоволит о них, от наших же тел отвращается, между тем как всякий вид зла самим совершающим его кажется достойным бесконечного осуждения, а тело мертвое и неподвижное не подлежит никакой укоризне и вине. Но таково настроение ваших демонов, что они гнушаются тем, что не гнусно, а почитают и одобряют то, что достойно всякой ненависти и отвращения. Человек добрый не встретит препятствия от мертвого тела ни захотеть чего-нибудь полезного, ни сделать что-нибудь должное, но если он здрав душой, то, живя и у самых гробов, окажет и целомудрие, и справедливость, и всякую добродетель. И всякий художник беспрепятственно сделает все, что относится к его искусству, и предложит нуждающимся в нем, не только сидя близ мертвых, но даже если бы ему нужно было сооружать самые гробницы для умерших; также и живописец, и каменщик, и плотник, и медник, и все исполняют свои дела; один только из всех Аполлон говорит, что мертвые препятствуют ему провидеть будущее. И у нас были мужи великие и дивные, и предсказывали о будущем за четыреста и за тысячи лет и, предсказывая, ничего этого ни требовали, не порицали, не приказывали разрывать гробы мертвых и выбрасывать лежащих, не выдумывали странного и бесстыдного способа раскапывания гробниц; но одни из них, живя среди народов безбожных и нечестивых, а другие находясь среди варваров, где совершалось все, поистине достойное отвращения и омерзения, истинно предсказывали все, и нечистота других нисколько не препятствовала им в предсказании. Почему же это? Потому, что они, если что говорили, говорили по действию истинно божественной силы; а демон, как непричастный этому действию и лишенный его, не мог ничего предсказать; но чтобы не показаться беспомощным, он по необходимости представляет только вероятные, хотя и смешные предлоги. В самом деле, скажи мне, почему он в прежнее время никогда не говорил и не возглашал чего-либо подобного? Потому, что тогда он имел предлог в том, что его не почитают; а когда у него было отнято оправдание, то он прибег к мертвым, опасаясь, чтобы не потерпеть чего-нибудь. Он не хотел быть посрамленным, но вы принудили его к тому, многим служением отняв у него оправдание и не оставив ему возможности укрываться недостатком жертв.


Услышав это, лицемер (Юлиан) повелел унести гробницу, чтобы поражение сделалось явным и известным для всех. Если бы тот сказал: по причине святого не могу я говорить, но ничего не трогайте и не тревожьте более, – то это было бы известно одним только его приверженцам, которые постыдились бы передать это другим; а теперь, как бы стараясь разгласить свою слабость, он заставил сделать все то, после чего и желающему невозможно было прикрыть происшедшего. Невозможно уже было поддержать обман, потому что никто из остальных мертвецов, а только один мученик был перенесен оттуда. И не только жители этого города, предместия и селений, но и вдали от этих мест находящиеся, не видя стоящей гробницы и потом спрашивая о причине, тотчас узнавали, что демон, упрашиваемый царем дать предсказание, отвечал, что он не может сделать этого, пока кто-нибудь не удалит от него блаженного Вавилу. Между тем ты, достойный посмеяния, мог бы прибегнуть и к другим уловкам, какие ты часто делаешь, всегда изобретая множество хитростей в затруднительных случаях: так, лидийцу (Крезу) ты сказал, что он, перешедши реку Алис, разрушит великое государство – и показал его на костре; и накануне Саламина ты употребил ту же самую хитрость, и сделал смешное прибавление, потому что изречение: погубишь ты детей жен, было подобно изречению для лидийца; а прибавление: или при посеве Димитры или при сборе ее – весьма смешно и похоже иа то, что говорят шуты на перекрестках. Но ты не захотел этого. Можно было и прикрыть слово неясностью, потому что и это всегда свойственно твоему искусству; но опять стали бы настаивать все, не понявши и требуя разрешения. Также можно было тебе прибегнуть к звездам; и это ведь часто ты делаешь и не стыдишься и не краснеешь, так как речь у тебя не к мужам, обладающим умом, но к скотам и даже безумнейшим скотов; они были не мудрее эллинов, слушавших подобные изречения и не удалившихся от обмана. – "Но они поняли бы ложь". – В таком случае следовало сказать правду одному только жрецу, а он лучше тебя сумел бы прикрыть поражение; а теперь кто убедил тебя, несчастный, ввергнуть себя в столь явное бесстыдство? Но, может быть, ты нисколько не виноват, а царь худо перетолковал, так как, выслушав о мертвых неопределенно, устремился на одного только святого. Да, он обличил тебя и обнаружил обман, но конечно не намеренно, так как невозможно было, чтобы один и тот же и почтил такими жертвами, и с другой стороны оскорбил того же самого. Нет, всех вас вместе помрачила сила мученика и не допустила разуметь происходящее; и хотя все делалось как будто против христиан, но посмеяние обратилось не на терпящих насмешки, а на самих насмешников. Как сумасшедшие всегда представляют себе, что они мстят ближним, нанося удары стенам и угрожая присутствующим возможными и невозможными бедствиями, но срамят своими действиями не их, а самих себя, – так точно было и тогда. Гробница была влекома по всему пути, и мученик, как атлет какой, возвращался со вторым венцом в свой город, в котором он был увенчан и первым. Таким образом, если кто не допускает воскресения (мертвых), то пусть наконец устыдится, взирая на блистательные дела этого мученика после его кончины. Он, как бы какой герой, присоединял трофеи к трофеям, к великим большие и к удивительным удивительнейшие. В самом деле, тогда он боролся с одним только царем, а теперь и с царем и с демоном; тогда он от священной ограды отогнал властителя, а теперь от всей местности Дафны отвел губителя, не рукой действуя, как прежде, но невидимой силой побеждая невидимую. При жизни его человекоубийца не вынес его дерзновения, а по смерти не стерпел его праха ни царь, нп демон, побуждавший царя сделать это. А что он поразил большим страхом этих последних, нежели первого, видно из следующего: тот, взяв его, связал и убил, а эти только перенесли (его тело). Почему ни тот не повелел, ни этот не захотел потопить гробницу? Почему не сокрушил ее и не сжег? Почему не приказал отнести ее в пустыню и необитаемое место? Если это была мерзость и скверна и если по отвращению, а не по страху, он двинул ее оттуда, то не в город следовало вносить эту мерзость, а удалить в горы и леса.


Но этот несчастный не хуже самого Аполлона знал силу блаженного и дерзновение его перед Богом, и боялся, чтобы, сделав это, не навлечь на себя молнии или какого-нибудь другого бедствия. Он имел много доказательств силы Христовой, явленной как на царствовавших прежде него, так и на управлявших тогда вместе с ним его государством. Из царствовавших прежде те, которые дерзали на подобное, после многих невыносимых несчастий оканчивали жизнь постыдно и жалко; так, например, у одного еще при жизни сами собою выскочили зрачки глаз, – это был Максимин; другой сошел с ума; третий подвергся иному подобному несчастью, и таким образом скончался. А из живших тогда с ним дядя его по отцу, который более легкомысленно неистовствовал против нас и дерзнул коснуться священных сосудов нечистыми руками, и, не довольствуясь и этим, зашел в поругании еще далее (он именно, переворотив их, поставив на полу и разложив, сел так на них), – тотчас подвергся наказанию за это преступное сидение. В загнивших срамных членах его зародились черви – и так, что явно было, что эта болезнь была ниспослана от Бога; врачи, закалая жирных и иностранных птиц и прикладывая их к зараженным членам, вызывали червей; но черви не уходили, а упорно держались в загнивших членах, и таким образом, истощая его в течение многих дней, жестоко погубили. А другой некто, поставленный хранителем царских сокровищ, прежде чем переступил порог царских чертогов, внезапно лопнул по средине, потерпев наказание за какое-то другое подобное преступление. Все это и большее того (перечислять же все теперь не время) представляя в уме своем, нечестивец боялся простирать дерзость свою далее. А что я говорю это теперь не от себя самого, очевидно будет для нас из того, что было совершено им после этого; но пока мы будем держаться порядка событий.

Что же было вслед за тем? Это – удивительное дело, показывающее не только силу, но и неизреченное человеколюбие Божие. Святый мученик находился внутри священной ограды, в которой он был и прежде, нежели придти в Дафну, а лукавый демон тотчас понял, что он тщетно изобретал обольщения и что вел борьбу не с мертвым, а с живым и действующим, с тем, кто сильнее не только его, но и всех демонов (мучеником). Умолив Бога ниспослать огонь на капище, вместе сжег всю кровлю, и истребив идола до конца ног и показав, что он пепел и прах, стены все оставил стоять в целости. И если бы кто теперь пришел к тому месту, то не сказал бы, что это происшествие было делом огня; пожар был не беспорядочный и происходил точно и не от бездушного вещества, но как будто какая-нибудь рука водила огонь и указывала, что следовало пощадить, и что истребить, – так стройно и искусно раскрыто было капище, и стало оно подобным не просто сожженным зданиям, но таким, которых ограды в надлежащем виде, а не достает одной только кровли. Все прочее, и колонны, как поддерживающие кровлю, так и преддверие, все устояли, кроме одной в задней части здания; но и эта не просто была предана тогда разрушению, но по причине, о которой мы скажем после. Когда же это случилось, тотчас ведут жреца этого демона в судилище и заставляют назвать виновника; но так как он не мог, то, подвергнув его пыткам, нанесли ему много ударов; а потом, подняв его на воздух, скоблили ему бока, но не узнали ничего более, а произошло подобное бывшему при воскресении Христовом. И тогда были поставлены воины стеречь тело Иисусово, чтобы, как говорили, ученикам не удалось совершить покражу; но дело вышло так, что не осталось даже и бесстыдной отговорки у желающих повредить вере в воскресение. И здесь жрец был привлечен, чтобы он засвидетельствовал, что происшествие было делом не гнева Божия, а злоумышления человеческого; но, среди пыток и мучений не могши выдать никого, он засвидетельствовал, что огонь был послан от Бога, так что и желающим быть бесстыдными не осталось уже никакого основания. Но теперь благовременно сказать то, что я хотел сейчас пред этим сказать, но отложил. Что же именно? То, что мученик страхом поразил душу царя, так что он не смел простираться далее. Наверное жреца, которому прежде оказывал такую честь, он не подверг бы за кровлю таким страданиям и не растерзал бы хуже кровожадного зверя, – а он, пожалуй, и поел бы плоти его, если бы только это не казалось гнусным для всех, – святого же, заградившего самые уста демона, опять не перенес бы в город, чтобы он был в большей чести. Если уже не прежде, когда демон признался в своем поражении, то после пожара он все ниспроверг бы и истребил, сожег бы и гробницу и оба храма мученика, как находящийся в Дафне, так и находящийся в городе, если бы страх не был больше гнева, и ужас не превышал досады. Ведь большинству людей свойственно, когда завладеет ими гнев и печаль, и если не схватят они виновников страданий, изливать гнев просто на попадающихся и подозрительных. А мученик не был далеко от этого подозрения, потому что вместе с тем как он прибыл в город, и огонь сошел на капище. Но, как я сказал, страсть боролась со страстью и боязнь превышала гнев. Представь, в каком состоянии был этот добряк, войдя в предместие, и видя храм мученика стоящим, а капище сожженным, и идола уничтоженным, и жертвы истребленными и всякую память о его собственной щедрости и сатанинской пышности изглаженной. Наверное, если бы при виде этого и не объял его ни гнев, ни досада, он все-таки не перенес бы стыда и великого посмеяния, но простер бы беззаконные руки и на храм блаженного мученика, если бы то, о чем я сказал, не удерживало его. Подлинно, событие было не маловажное, но пресекло всю дерзость язычников, угасило всю радость их и навело на них такой мрак уныния, как будто погибли все капища.

А что я не хвастливо говорю это, в доказательство приведу самые слова плача и речи, которую тогда составил городской софист (Ливаний) об этом демоне. Начало плача таково: "мужи, глаза которых, равно как и мои, покрыл мрак, – не станем уже называть этого города ни прекрасным, ни великим". Потом, упомянув и сказав нечто о басне касательно Дафны (предлагать всю речь здесь не время, чтобы не сделать беседы слишком пространной), – он говорит, что некогда царь персидский, взявши город, пощадил капище; вот эти слова: "ведший против нас войско почел за лучшее для себя сохранить храм, и красота статуи одержала верх над яростью варвара; а теперь, о, солнце и земля, кто или откуда этот враг, который и без тяжеловооруженных, и без всадников, и без легких войск, малой искрой истребил все? Затем показывая, что его победил блаженный (Вавила) тогда, когда дела язычников особенно процветали жертвоприношениями и обрядами, говорит: "нашего храма и великий тот потоп не разрушил, а при ясной погоде, когда прошла уже туча, он низвергнут", – называя тучей и потопом время прежнего царя. И опять немного далее оплакивает то же самое еще горестнее, говоря: "потом, когда жертвенники твои жаждали крови, ты, Аполлон, и пренебрегаемый, оставался верным стражем Дафны; а иногда будучи и оскорбляем и лишаем внешнего украшения, ты переносил это; теперь же, после множества овец и множества волов, приняв к ноге своей священные уста царя, увидев того, о ком ты предсказывал, созерцаемый этим предвозвещенным, избавившись от злого соседства одного мертвеца, беспокоившего тебя вблизи, среди самого почитания ты быстро удалился; чем еще мы будем хвалиться перед людьми, помнящими твои священнодействия и статуи? Что говоришь ты, плачевный певец? Подвергаясь бесчестию и оскорблениям, он оставался непоколебимо стражем Дафны; а принимая почести и служение, не имел силы сохранить и собственный храм, и притом зная, что после его падения подвергнется еще большему бесчестию, чем прежде? Кто же, софист, мертвец-то, беспокоивший твоего бога? Какое это злое соседство? Здесь он, дойдя до подвигов блаженного Вавилы и не имея возможности умолчать о своем посрамлении, закрылся просто и пробежал мимо. Что демон испытывал беспокойство и стеснение от мученика, сказал, но не прибавил того, как демон, стараясь прикрыть свое поражение, еще более обнаружил его, – потому и говорит просто: "избавившись от злого соседства". Почему же ты, пустослов, не говоришь о мертвеце, кто он был, почему он один беспокоил твоего бога и почему он один был перенесен? И почему, скажи мне, ты называешь его злым соседством? Не потому ли, что он обличил обман демона? Но это дело не какого-нибудь злого соседства, равно как и не мертвого, но живого, действующего, доброго, покровительствующего, заботящегося и принимающего все меры к вашему спасению, если бы только вы захотели. И дабы вам больше невозможно было обольщать самих себя и говорить, будто демон, гневаясь и жалуясь на недостаток жертв и оставаясь недоволен прочим служением, удалился добровольно, для того мученик и прогнал его со всего этого места, которое больше всех было любезно ему и которое он так предпочитал остальным, что и подвергаясь бесчестию сидел в нем. Ты сам предупредил об этом, сказав: "и в такое время, когда множество овец и множество волов закалал ему царь", – так что со всех сторон становится ясно, что Дафну он оставил, вынужденный и гонимый большей силой. Можно было прогнать его, и оставив идола в целости, но вы не поверили бы, как не верили и прежде, когда он был связан мучеником, упорно продолжая служить. Посему св. мученик, оставив прежде идола стоять, тогда низверг его, когда пламя нечестия высоко поднялось, показывая этим, что победителю нужно так побеждать, не усмиренных преодолевая врагов, но надмевающихся и ликующих. Почему сам он не повелел тогда царю, вводившему его в Дафну, разрушить капище и перенести идола, как перенесли его гробницу? Потому, что он не терпел вреда от него, не имел и нужды в телесной помощи, но и тогда и теперь низверг его без руки человеческой. Первой победы своей он и не открыл нам, но только заградил (Аполлону) уста, и успокоился. Таковы святые: они желают только исполнить нужное для спасения людей, а не объявлять еще о себе народу, что это – их подвиги, разве когда заставит какая-нибудь необходимость; необходимостью же я опять называю попечение о спасаемых, как и было тогда. Так как зло обольщения усиливалось, то наконец открывается нам и победа, но открывается не победителем, а самим побежденным. Так это свидетельство стало несомненным и для врагов, когда святой и при наставшей необходимости уклонялся говорить о самом себе; а так как заблуждение и таким образом не прекращалось, но бесчувственнейшие камней еще продолжали упорно призывать побежденного и оставались слепыми к столь явной истине, то по необходимости ниспослан был огонь на идола, чтобы через этот пожар погасить другой пожар – идолослужения.


Итак, для чего ты упрекаешь демона, говоря: "среди самого почитания ты быстро удалился?" Не добровольно он удалился, но прогнан и извержен против воли и по принуждению тогда, когда особенно хотел оставаться и ради дыма и ради жертв. Действительно, тогдашний властитель, как будто для того и царствовавший, чтобы истребить животных всей вселенной, так нещадно закалал овец и волов при жертвенниках и дошел до такого неистовства, что многие и из почитаемых у них философами называли его поваром, мясником и тому подобными названиями. От столь обильной трапезы, и смрада жертв, и дыма, и потоков крови не удалился бы добровольно демон, который и без этого, как говоришь ты, оставался там по безумной страсти к возлюбленной. Впрочем, остановив пока наше слово, послушаем затем плача софиста. Оставив Аполлона, к Зевсу обращается он опять с воплями, говоря: "какого, о, Зевс, лишились мы пристанища для страждущей души; как свободна от шума местность Дафна, а еще свободнее – храм, как бы пристань в пристани, устроенная самой природой; оба они свободны от треволнений, но еще больше спокойствия доставляет второй; кто не избавлялся там от болезни, кто – от страха, кто – от скорби, кто пожелал бы островов блаженных?" Какого же пристанища лишились мы, нечестивый? Более ли свободно от шума это капище и какая неволнуемая пристань там, где флейты, тимпаны, бесчинства, пирушки и попойки? Кто не избавлялся там, говорит он, от болезни? Но кто из приверженных к тебе не получал там болезни, хотя прежде был и здоров, и притом болезни самой тяжелой из всех? Кто покланяется демону и слушает басню о Дафне и видит такое неистовство бога, что он и по исчезновении его возлюбленной еще сидит на том месте и при том же дереве, тот какого не получит отсюда пламени неистовства, какой бури, какого смятения, какой болезни, какой страсти? Это ли называешь ты пристанищем души и неволнуемой пристанью? Это ли – избавлением от болезней? И удивительно ли, что ты прилагаешь противоречия к противоречиям? Ведь находящиеся в исступлении не понимают свойства ни одного из предметов, как он есть, но произносят суждения противоположные действительности. "Олимпийские игры не очень далеко", – я опять перейду к его плачу, дабы показать, какой удар получили тогда все язычники, живущие в городе, и как царь не перенес бы этого с кротостью, но излил бы весь гнев свой на гробницу мученика, если бы не удерживал его более сильный страх. Что же говорит тот? "Олимпийския игры не очень далеко; созовет этот праздник города, которые придут, приводя волов в жертву Аполлону. Что же мы будем делать? Куда скроемся? Кто из богов разверзет нам землю? Какой глашатай, какая труба не будет вызывать слезы? Кто назовет праздником эти олимпийские игры, когда недавно такое несчастье поразило (нас) горем? Дай мне лук и хлеба на день, говорит трагедия; а я говорю: и немного прозрения, чтобы одним уловить, а другим застрелить сделавшего это. О, нечестивая дерзость! О, нечистая душа! О, наглая рука! Это – какой-нибудь другой Титий, или Идас, брат Линкея, но не великий, как тот, и не стрелок, как этот, а знающий только одно – безумствовать против богов. Сыновей Алоя, только еще замышлявших козни против богов, ты удержал смертью, Аполлон; а этого, издалека несшего огонь, не встретила стрела, попав ему в самое сердце. О, яростная десница! О, несправедливый огонь! Куда он упал прежде всего? Что было началом зла? С кровли ли начав, он перешел на прочее, на голову ту, на лицо, на чашу, на диадему, на одежду, простиравшуюся до пят? Ифест, хранитель огня, не пригрозил истреблявшему огню, хотя должен бы воздать благодарностью этому богу за древнее указание; но и Зевс, управляющий дождями, не послал воды на пламя, хотя он некогда погасил костер для царя лидийцев, находившегося в несчастии. Что прежде всего сказал себе предпринявший эту войну? Откуда такая дерзость? Как он сохранил свое возбуждение? Как не оставил своего намерения, постыдившись красоты бога?" Доколе ты, несчастный и жалкий, не разглядишь сути, называя это делом руки человеческой и подобно сумасшедшим противореча себе и противоборствуя? Если у царя персидского, ведшего огромное войско, взявшего город, сжегшего прочие храмы, державшего в руках факел и уже намеревавшегося поднести его к этому капищу, демон изменил намерение (ведь и это говорил ты в начале плачевной речи, сказав так: "у царя персидского, предка того, что воюет с нами, предательством взявшего город и сжегшего, прибывшего в Дафну, чтобы сделать то же, этот бог изменил намерение, и он, бросив факел, поклонился Аполлону; так он укротил его и изменил своим видом"), – если он преодолел ярость варварскую и такое войско, как говоришь ты, и был в состоянии тогда избегнуть опасности (а ты еще говоришь, что и сыновей Алоя, замышлявших козни против богов, он удержал смертью), – как же он, имевший столько силы, не сделал теперь ничего подобного? Между тем, если ни над кем иным, то над жрецом, мучимым несправедливо, следовало сжалиться и открыть виновника. И если тогда при пожаре убежал он, то, когда тот несчастный висел и терпел скобление боков и допрашиваемый о том, кто сделал, не мог сказать, тогда надлежало представить и выдать виновника, или по крайней мере только указать, если уже не было силы выдать; а теперь он, неблагодарный и нерассудительный, оставляет без внимания своего служителя, несправедливо терзаемого, оставляет без внимания и царя, подвергающегося посмеянию после столь многих жертв. Подлинно, все смеялись над ним, как над бешеным и сумасшедшим, когда он изливал гнев на того несчастного. Как же тот, который предсказал о прибытии царя, еще бывшего далеко (а и это говорил ты выше в своем плаче), не видал стоявшего близко и сожигавшего его? Вы говорите, что он предсказатель, разделяя другие искусства между другими богами вашими, точно между людьми; этому вы приписали искусство прорицания, и однако ты не просишь его уделить тебе этого искусства. Как же он не узнал собственных несчастий, хотя это не скрылось бы и от человека? Не спал ли он в то время, когда зажигался огонь? Но нет никого столь бесчувственного, чтобы тотчас не встать, когда подносится к нему пламень, и не задержать подносящего. Поистине, эллины всегда дети, а старца у эллинов ни одного. Надлежало бы оплакивать собственное безумие, именно, что и тогда, когда самые дела вопиют об обмане демонов, вы не отстаете, но, предавая самих себя погибели и теряя ваше спасение, стремитесь подобно животным, куда приказывают вам стремиться, и сидите, оплакивая погибель истуканов; а ты еще требуешь лука, нисколько не отличаясь от того, кто говорит это в трагедии. Не ясное ли и очевидное безумие – ожидать какого-нибудь успеха от того оружия, которое имевшему его не принесло никакой пользы? Если же ты сам говоришь, что у тебя больше чем у демона и искусства и опытности, то не следовало почитать его, как менее сведущего и слабейшего в том, в чем вы считаете его сильнее всех. А если ты уступаешь ему первенство и в стрельбе и в предсказывании, то как ты с частью знания надеялся сделать то, чего не смог обладающий целым знанием?


Смешно это и вздорно. Не имел он нисколько дара предсказаний и если бы и имел, не получил бы успеха. Не человек, не человек сделал это, но некоторая божественная сила. Причину я скажу после; а пока неизлишне узнать, за что он обвиняет Ифеста в неблагодарности, такими словами: "Ифест, хранитель огня, не пригрозил истреблявшему огню, хотя должен был воздать благодарность этому богу за древнее указание". Какую благодарность? Какое древнее указание? Скажи. Для чего скрываешь ты почтенные деяния богов твоих? Ведь если бы ты и об услуге самой сказал, то еще более показал бы неблагодарность Ифеста. Но ты стыдишься и краснеешь, – так мы смело скажем эа тебя. Какая же это услуга? Говорят, что некогда Арей, влюбившись в Афродиту, но боясь Ифеста (который был ее мужем), подстерег его отсутствие и пришел к ней. Аполлон же, увидев их совокупившимися, пошел к Ифесту и донес о прелюбодеянии, а этот, пришедши и нашедши обоих их на ложе, связал их так, как они были, и призвал богов на постыдное зрелище, и таким образом наказал их за прелюбодеяние. Будучи за это, говорит он, обязан благодарностью, Ифест не воздал благодарности, когда обстоятельства требовали. А что Зевс, прекрасный человек? И его ты также обвиняешь в жестокости. "И Зевс, управляющий дождями, – говоришь ты, – не послал воды на пламя, хотя он некогда погасил костер для царя лидийцев, находившагося в несчастии". Хорошо ты сделал, напомнив нам и о лидийце, так как и его этот нечистый демон обманул, возбудив гордость пустыми надеждами и ввергнув в явную погибель. И если бы Кир не был человеколюбив, то нисколько не помог бы тому царю и Зевс, так что напрасно ты обвиняешь Зевса, будто он предпочел лидийца своему сыну; он и себе-то самому не мог помочь, будучи поражен молнией там, где был почитаем более всех городов, т. е. в городе Ромула. Но выслушаем и остальные слова плача: таким образом мы хорошо узнаем скорбь, которая объяла их души. "Мужи, я влекусь душой к образу бога, и мысль представляет глазам моим его образ, мягкость вида, нежность кожи, и притом в камне, пояс, около груди стягивающий золотую одежду, так что одни части ее скрываются, а другие выставляются. Весь же облик его чьего не укрощал кипучего гнева? Он уподоблялся поющему стройную песнь, а некто и слышал его, как говорят, в полдень играющим на цитре. Счастливые уши! А эта песнь, быть может, была хвалой земле, на которую, кажется мне, он делал и возлияние из золотой чаши за то, что она скрыла девицу, разверзшись и опять сомкнувшись". Потом, погоревав несколько о пожаре, он говорит: "взывал путник при виде поднимавшегося пламени; смутилась живущая в роще Дафны жрица бога; удары в грудь и пронзительный вопль, сильный и страшный, пройдя по лесистой местности, достигает до города; глаза властителя, только что вкусившие сон, восстали от ложа при горестном слове. Бешено гнал он, требуя крыльев Ермия, сам отправился отыскивать корень зла, пламенея внутри не менее храма; между тем балки с потолка летели вниз, унося с собой огонь, истребляя все, к чему приближались, Аполлона тотчас же, как стоявшего не далеко от кровли, а потом и прочие украшения, статуи бывших там Муз, блестящие камни, красивые колонны. Толпа же стояла вокруг, испуская вопли, но не имея возможности помочь, как случается с теми, которые видят кораблекрушение с земли, от которых помощь – оплакивание случившегося. Великий, конечно, подняли плач вышедшие из источников нимфы, великий (плач) – и Зевс, находящийся вблизи, как и следовало при разрушении знаков почитания его сына, великий (плач) – и толпа бесчисленных демонов. живущих в роще, нисколько не меньший плач подняла среди города Каллиопа, когда распорядитель хора Муз терпел от огня". Затем к концу говорит: "будь же и теперь, Аполлон, таким", каким сделал тебя Хрис, проклинавший ахеян, исполненным гнева и подобным ночи, – потому что, когда мы возвращали тебе украшения н восстановляли все, что было отнято, тогда предвосхищено то, что мы почитали, как будто какой-нибудь жених удалился, когда уже сплетались венки".


Таков плач, или – лучше – немногие части этого плача. А во мне рождается удивление, как он думает возвеличить бога тем, чего следовало бы стыдиться, представляя его в полдень играющим на цитре нисколько не лучше невоздержного и развратного юноши, говоря, что предметом песни была возлюбленная, и называя счастливым и уши, внимавшие постыдной песни. Что некоторые из жителей Дафны и соседи их плакали, и начальник города воспламенился и ничего больше плача не сделал, это нисколько не удивительно; а что и сами боги были в такой же беспомощности и только плакали подобно им, и ни Зевс, ни Каллиопа, ни великая толпа демонов, ни самые нимфы не могли ничего сделать с пожаром, а все только поднимали вопли и стоны, – это весьма смешно. Итак, сказанное достаточно доказывает, что они получили великий удар, – потому что среди плачевной речи он прямо признался, что они таким образом поражены были смертельно. Посему царь не перенес бы этого с кротостью, если бы не удерживал его более сильный страх и трепет. Теперь время указать и причину, почему Бог излил гнев свой не на царя, а на демона, и почему огонь истребил не весь храм, но, истребив кровлю, уничтожил вместе и идола. Не просто и не без причины сделалось это, но все совершено Божиим человеколюбием к заблуждающимся. Он, знающий все прежде бытия его, между прочим знал и то, что, если бы молния устремилась на царя, то присутствующие и видевшие удар устрашились бы на время, а по прошествии второго и третьего года и память о событии прошла бы и многие не стали бы верить чуду. А если капище будет захвачено огнем, то оно яснее всякого глашатая не только жившим тогда, но и всем последующим будет возвещать гнев Божий, так что и у желающих быть бесстыдными и скрывать это событие будет отнят всякий предлог. Каждый, прибывший на это место, получает такое впечатление, как будто пожар случился недавно, и какой-то ужас находит на него, и, воззрев на небо, он тотчас прославляет силу Совершившего это. Подобно тому, как если кто-нибудь, разорив пещеру и убежище какого-либо предводителя разбойников, выведет связанным жившего там, и, взяв все его имущество, оставит то место в прибежище диким зверям и воронам, тогда каждый из подходящих к этому убежищу, взглянув на место, воображает и представляет себе набеги и разбои, и наружность прежде жившего в нем, – так бывает и здесь. Издали увидев колонны, потом подошедши и переступив порог, представляют себе отвратительность демона, обольщение и козни его, и отходят, изумляясь гневу и силе Божией, – так что прежнее жилище заблуждения и богохульства теперь становится поводом к славословию: так премудр наш Бог! И такие дивные чудеса Он совершает не в первый раз теперь, но издревле и от первых родов. Исчислять все теперь не время, но я напомню о том, что кажется вполне подобным этому. Во время войны, возникшей некогда в Палестине у иудеев с некоторыми иноплеменниками, враги, оставшись победителями и взяв кивот Божий, как военную добычу и лучшую часть ее, посвятили его одному из туземных идолов, – имя ему было Дагон. Когда кивот был внесен, то сперва истукан упал и лежал лицом вниз; но так как они не поняли могущества силы Божией по этому падению, но поднявши опять поставили идола на своем месте, то, пришедши на следующий день утром, увидели его уже не упавшим только, но совершенно разломанным. Руки его, оторванные от плеч, были брошены на порог капища вместе с ногами, а остальная часть истукана растерзанная разбросана была в другое место (1Цар.5). Также и у содомлян, – если можно сравнить малое с великим, – для того вместе с жителями и земля сожженная огнем погибла и стала бесплодной, чтобы не только жившие тогда, но и все, после них, вразумлялись теми местами (Быт.19). Если бы наказание ограничилось людьми, то после не стали бы верить событию; поэтому получает удар и место, которое может существовать долгое время и напоминает каждому из наступающих поколений, что совершающим такие дела положено законом терпеть такие бедствия, хотя бы и не тотчас потерпели они наказание. Вот уже двадцатый год с того времени, и ничто более из здания, пощаженного огнем, не погибло, но твердо и крепко стоят части его, избежавшие огня, и так они крепки, что выдержат и сто лет, и еще дважды столько, и даже гораздо большее того время. И удивительно ли, что ни одна из колонн, отделившаяся от другой, не упала на землю? Одна из колонн, у задней стороны здания, тогда только разбитая, и та не упала, но сдвинувшись с своего места и припав к стене, так и осталась; и одна часть ее, от основания до излома, косо оперлась на стену, а другая, от излома до вершины, стоит ровно поддерживаемая нижней частью. Хотя и ветры часто сильно налетали на это место и землетрясения были и земля колебалась, но не поколебались остатки от пламени, а стоят твердо, только что не крича, что они сохранены для вразумления будущих поколений.


Это, можно сказать, было причиной, почему не все капище было истреблено огнем; а почему молния не царя поразила, на это можно исследующему найти и другую причину, происходящую из того же источника, т. е. от благости и человеколюбия Христова. Потому Он отклонил огонь от головы царя и низверг его на кровлю, чтобы царь, наученный несчастьями других, избежал назначенного ему наказания, переменившись и освободившись от заблуждения. Не одно только это и не первое знамение Своей силы дал ему Христос, но кроме того давал и много других не меньших этого. Так, и дядя его и хранитель сокровищ – оба лишились жизни, и голод случился в городе тотчас с ним вместе, и недостаток воды, какого никогда не случалось прежде, чем он стал приносить жертвы при источниках, и многое кроме этого другое, случившееся как в войске, так и в городах, достаточно для того, чтобы смягчить и каменную душу, не только свомм множеством и тем, что все происходило вместе и одно за другим и вслед за дерзостями, как некогда при царе египетском, но и сами по себе показанные чудеса были таковы, что одно не нуждалось в другом для обращения видящих, но каждое из них и само по себе в состоянии было произвести это. Не говоря о прочих, кого из людей, не слишком бесчувственных, не поразило бы знамение, показанное на основаниях древнего храма иерусалимского? Что же это было? Этот тиран, видя, что вера Христова распространилась по всей подвластной ему области, достигла уже и персов и других дальнейших варваров, делает опять успехи далее внутри их и заняла, так сказать, всю подсолнечную, терзался и досадовал и готовился к войне против церквей; но не разумел, несчастный, что он прал против рожна. И во-первых, он пытался восстановить храм в Иерусалиме, который сила Христова разрушила до основания, язычник служил делу иудеев, желая через это испытать силу Христову. Он призвал некоторых из иудеев и приказал им приносить жертвы. потому что предки их, говорил он, совершали богослужение таким образом; но так как они прибегли к той отговорке, что им не позволительно после падения храма совершать это вне древней столицы, то он велит им, взяв деньги из царского казнохранилища и все прочее, что нужно было доставить на постройку, идти и восстановить храм и возвратиться к древнему обычаю жертвоприношений. Те безумные, заблуждающиеся от рождения и до старости имеющие нужду в учении, отправились содействовать царю; но как скоро начали вырывать землю, то огонь вырвавшийся из оснований, тотчас истребил всех их. Когда об этом донесено было царю, то он не решился потом простирать далее свою дерзость, потому что удерживал его страх; но не хотел отстать и от заблуждения демонов, однажды подчинившись им, – однако успокоился пока.

Когда же прошло немного времени, он принялся за тот же тщетный труд, храм-то уже не осмеливаясь строить, но с других сторон бросая в нас стрелы; пуститься в войну открыто он пока медлил, во-первых и больше всего по убеждению, что взялся бы за очевидно невозможное, а во-вторых потому, что не хотел доставить нам никакого повода – увенчаться венцом мученичества. Подлинно, для него было невыносимо и хуже всякого несчастья; если кто-нибудь, выведенный публично, до смерти переносил мучения за истину; такую душевную показывал он вражду к нам. Он знал, верно знал, что, если бы он дерзнул на это, все отдали бы души свои за Христа; но, будучи злобен и коварен, он везде отпускал на свободу всех, наказанных предстоятелями церквей за какие-нибудь проступки и лишенных власти, давая таким образом власть людям нечестивейшим, низвращая церковные законы и вооружая всех друг против друга, так как надеялся, что их легко будет наконец уловить, если они наперед изнурят себя войной друг с другом. Так одного, лишенного церковной власти и за извращение учения и за порочную жизнь (имя ему был Стефан), он велит опять возвести на престол учителя; и имя Господне старался истребить, сколько это зависело от него, называя галилеянами вместо христиан и сам в своих указах и начальникам повелевая делать тоже. Среди тех знамений, о которых я говорил, обнаружившихся в голоде и засухе, он оставался при том же бесстыдстве и жестокосердии. Затем, предпринимая поход против персов и выступая с такой гордостью, как будто истребит он весь народ варварский, он угрожал нам бесчисленными угрозами, говоря, что по возвращении оттуда он совершенно истребит всех. Война с нами, думал он, тяжелее персидской, и должно наперед окончить ту меньшую, и тогда приступить к этой, большей. Это сообщили нам те, которые участвовали в его намерении. Однако, кипя гневом против нас и с каждым днем предаваясь большему неистовству, он никогда не останавливался на одной и той же мысли, но, отложив прежнее намерение, опять стал угрожать нам гонением. Но Бог, желая удержать и усмирить его горячее воодушевление, опять показал знамение, ниспослав огонь на капище в Дафне.

Он же и при этом не укротил своей ярости. но терзаясь желанием нашей погибели, даже не дожидал времени, которым угрожал, а, готовясь перейти Евфрат, стал делать опыт над воинами и, совратив некоторых немногих лестью, воспротивившихся однако не отпустил из войска, боясь, чтобы, отпустив их, не ослабить войска против персов.

Кто расскажет нам последующее за тем, гораздо ужаснейшее всего, что происходило и в пустыне, и на море, и в Египте, когда был наказываем бесчувственный фараон и все (египтяне) потонули? Как тогда египтянин за то, что не хотел покориться и сделаться лучшим ни при одном из таких бедствий, погиб наконец с самим войском, так и теперь, когда царь стоял бесстыдно перед всеми дивными делами Божиими и не хотел ничем от них воспользоваться, но оставался неисправимым, Бог окружил его наконец крайними бедствиями, дабы, если он не хотел образумиться бедствиями других, то другие сделались лучшими от его страданий. Уведя с собой столько десятков тысяч воинов, сколько не водил никогда никто из царей, и надеясь взять всю Персию одним набегом и без труда, он действовал так несчастно жалко, как будто он имел с собой войско из женщин больше и малых детей, а не из мужей. И во-первых, он по собственному неблагоразумию привел их в такую нужду, что они питались конским мясом и умирали, погибая одни от голода, а другие от жажды. Как бы предводительствуя персами и стараясь не их захватить, но предать им своих, он заключил этих последних в места непроходимые и, только что не связавши, предал врагам. Впрочем всех бывших там бедствий не может пересказать никто из тех, которые видели и испытали их: так они превышают всякое вероятие. Кратко сказать: когда он пал постыдным и жалким образом, – одни говорят, что он умер, застреленный кем-то из обозной прислуги, негодовавшим на положение дел, а другие говорят, что они не знают его убийцы, но что только он был ранен и просил погребсти его в земле киликийской, где и лежит теперь, – когда он пал постыдным образом, то воины, видя себя в крайнем положении, обратились с просьбой к врагам и, дав им клятву – очистить самую твердую из всех крепость, которая была как бы несокрушимой стеной всей нашей страны, – благодаря человеколюбию варваров, спаслись таким образом бегством и возвратились из многих немногие, и притом изнуренные телом, стыдясь заключенного ими договора, но вынуждаемые клятвой отступить от своего отеческого достояния. И можно было видеть зрелище, плачевнейшее всякого плена: жители того города от тех самых, от кого они надеялись получить благодарность за то, что подобно ограде доставляли безопасность всем живущим внутри (государства) и за всех подвергались сами постоянно всем опасностям, – от тех потерпели действия враждебные, будучи переселяемы в чужую землю, оставив свои дома и поля и лишившись всего прародительского достояния, и все это потерпев от своих. Такие блага мы получили от доблестного царя! Это сказано не без причины, но чтобы разрешить недоумение спрашивающих, почему Бог не наказал царя с самого начала? Потому, что хотел удержать его, часто неистовствовавшего, от дальнейшего увлечения, и исправить бедствиями других; но так как он противился, то предал его крайним бедствиям, оставляя истинное воздаяние за его дерзости до великого дня, настоящим же наказанием возбуждая ленивейших и делая их более благоразумными. Таково долготерпение Божие: тех, которые не надлежащим образом пользуются им, оно подвергает, наконец, жесточайшему наказанию, и как для кающихся оно полезно, так для непокорных и упорных бывает поводом к большим наказаниям. Если же кто скажет: что же, – разве Бог не предвидел, что этот тиран будет неисправим? – то мы скажем, что предвидел, но Он никогда не перестает, по предведению нашей злобы, делать Свое дело, и, хотя бы мы и не принимали внушения, Он оказывает собственное человеколюбие. А если мы предаемся большему злу; то уже это не от Него, Который долготерпел не для того, чтобы нам погибнуть, а чтобы нам спастись, но от нас, возгордившихся против неизреченного Его долготерпения. Так является беспредельность Его человеколюбия. Когда мы не захотим сами воспользоваться великим Его долготерпением, тогда Он обращает его в пользу других, повсюду являя вместе и человеколюбие и премудрость, как было и тогда. Тиран таким образом окончил жизнь, а памятниками его неистовства и силы блаженного Вавилы, стоят и капище и храм мученика, первое в запустении, а последний с той же силой, какую имел и прежде. Рака же мученика опять не переносится по устроению и в этом случае Божию, для того, чтобы приходящим были яснее известны славные дела святого. Каждый из приходящих с чужой стороны, приблизившись к этому месту и отыскивая мученика, и потом не видя его там, тотчас идет спрашивать о причине, и выслушав таким образом всю историю, уходит, получив больше пользы, нежели прежде; таким образом, и приходя в Дафну и опять оставляя ее, он делает величайшее приобретение.


Такова сила мучеников живых и умерших, и остающихся на местах и опять оставляющих их. Подлинно, от начала до конца славные дела этого мученика следовали в непрерывной связи. Посмотри, он вступился за оскорбляемые законы Божии, и за убитого подверг наказанию, какому следовало; показал, какое различие между священством и царской властью, укротил всю мирскую гордость и попрал житейское тщеславие, научил царей не простирать своей власти далее данной им от Бога меры, показал и священным лицам, как должно им пользоваться своей властью. Это и больше этого он сделал, когда был во плоти; а когда преставился и отошел, то разрушил силу демона, обличил заблуждение язычников, раскрыл пустословие гадания, сокрушил его маску и показал в наготе все лицемерие его, заградив уста бывшему, по-видимому, господствующим в этом деле и захватив его с великой силой. И теперь стоят стены капища, возвещая всем посрамление, посмеяние и бессилие демона, венцы, победу и силу мученика. Таково могущество святых; так оно непобедимо и страшно – и для царей, и для демонов, и для самого предводителя демонов.

[1]Время составления слова (предназначавшегося,по-видимому, для чтения, а не для произнесения) в точности неизвестно, – приблизительно лишь можно предполагагь,что в 382-м году.
[2]Перев. проф.Юнгерова. Русский синод. текст имеет совсем другой смысл – и.И.
[3]В Библии: "слушающие меня сегодня" – и.И.
[4]В Библии: "такими, как я" – и.И.
[5]Т. е. Юлиан Богоотступник.