размер шрифта

Поиск по сайту



Автобиография

Из книги – И.Т. Лапкин «Для слова Божьего нет уз...»


Говорят, да так и в метриках написано, что родился я летом 1939 года, 10 июня, в посёлке Карповском Тюменцевского района Алтайского края.

Тяжёлый год для тружеников земли. Начали в колхозы загонять, а наши все, хотя и веру имели слабую, едва под золой уголёк дотлевал, но однако был страх. Не только тот страх, что вернутся иные порядки, и тогда спросят: как же так, голубчики, ты что же это в коммунию залез, дай-ка отчет. Так было в тех краях. Но боялись ГРЕXА. Никто не знал, что такое колхоз, но глядя, как туда первыми входили самые горькие бося­ки и лодыри, как они грабили вчерашних своих кормильцев, люди шараха­лись в подпол, бросали всё, бежали подальше от этих «товарищей», только бы не быть с этими босяками в одном котле.

Дедушка наш, отец моей матери, высокий, с длинной седой бородой, мудрый старик-старовер, сухопарый и изодранный ещё в первую мировую, в «ерманскую», бросив всё в Усть-Чарышском районе, в горах, когда там начали проводить коллективизацию, тронулся в Карповку, где был основан конный завод № 140. С ним была моя мама – Мария, и три братика: Макар, Филарет и Еммануил. Почему именно туда подался дедушка Егор? Потому что там стали организовывать совхоз, вокруг же только колхозы. В совхозе меньше греха, там можно просто работать, как на производстве.

Но увы! И здесь метла пробороздила по деду Чунарёву. Не хочешь всту­пать – раскулачим. Что из того, что ты грыжу нажил, что отродясь был без работника наёмного в доме – это уже не столь важно, эти качества нуж­ны были кандидатам в раскулачивание на первые недели, когда только начали собирать ресурсы для индустриализации страны. Потом пошли те, кто просто жил своим трудом побогаче других. Родина-мать посчитала всех этих «противленцев», «пассивников» врагами. Пришли, стали у них выгребать всё, до последнего петуха, которого дед Чунарь своими руками и поймал: «Чё, берите-ко, тожно, эт-ко горе (дед был вятский, прицокивал: «цё, паря, еко горе») да ничё, переживём»; забрали приготовленное из белой холстины смертное сшитое платье, портки, потом забрали ложки, посуды сколько наш­ли. В погреб сам полез дед, помог выбрать и картошку, и брюкву. Выгнали из дому. Откопали баню от снега деревянной лопатой, живут.

 Потом Родина-мачеха вспомнит про подросших ребят, они пойдут, как погодки и все трое сложат головы у своих орудийных лафетов во вторую «ерманскую». Сколько лет прошло, а всё ещё помнят на деревне, какие были ребята, бригадиры, труженики – 19 лет, 20, 22. Такими и смотрят с увели­ченных портретов. Они брали старшего моего брата Самуила на трактор, тому было уже около 7 лет, а мне два года. Говорят, что я был у них в гостях, на печи, да столкнул бабушке в чугун с супом кусок мыла. Так дядья и остались без обеда, а надо мной смеялись – весь суп на пену извёл. Это по рассказам.

Сам помню, как пришёл с фронта наш отец Тихон – в 41 году. Ему там руку оторвало левую, кисть руки (отцу был тогда 31 год). Но пока довезли до госпиталя в Красно­ярск, пока дошла очередь, пришлось резать сантиметров на двадцать ниже плеча. Я бегал по избе, вдруг вошёл высокий, в серой шинели. Помню, что справа от входа в нашу землянку была русская печь, подъём на которую этот «контрреволюционер» освоил несколько раньше. Быстро на приступок – на скамейку – и шмыгнул на печь. Впереди, в переднем углу стоял большой сундук, окованный полосами, железа. Человек тот шагнул к сундуку, потом повернулся к печи: чего ты испужался?.. Это вернулся отец с фронта, из госпиталя. Оторванная рука спасла отца.

Наши переехали через бор, в соседний Шарчинский район, где и жили родители по отцу раньше – Дмитрий и Евдокия, и дядя Степан и тёткаПелагея. Наших там кулачили ещё раньше, и они бросили дом, и захватив един­ственного брата моего Моню (Самуила), бежали в город на производство. Начинали нес­колько раз с нуля.

Когда наши переехали в Потеряевку, меня оставили у дедушки Егора. Крепкой религиозности был дед, собирал старушек и читал особым речитати­вом толстую книгу «Златоуста» в уютной своей землянке, сложенной из пла­стов земли. Рассказывают, когда за мной приехал отец, то я спрятался и сказал: «Не поеду к ним, у них хлеб чёрный, как земля».

Летом дед повез меня на велосипеде. Когда проезжали через Урывку, встретился на пруду старик, который вёз рыбу. Видимо у него на кукане, на веревочке, была большая рыба линь, и рядом маленький продёрнут под жабры. Мне же запоминалась эта рыба так вот с маленькой сбоку, и считал, что такая и есть она, рыба эта, сдвоенная. Запомнилось ещё, как старший мой брат дрался камнями с Жгилевым Колькой, своим товарищем, а я моему брату подносил камушки. Моя мать прознала про драку, и поменяла на них драные рубахи, а мне так сошло – а было мне уже 3 года от роду.

С братом на печи сидим зимой, мать за конями управляется с отцом, мы до полки дотянулись и сняли книгу «Часослов». Всё на церковно-славянском языке, – брат уже пошёл в школу. Поля у книги огромные, а бумаги нет нигде, и брат начал рисовать – лесенка на небо, и мы лезем туда, пять пальцев растопырили, крепче держаться. Так и смотрю ныне на этих человечков, долезут ли?

Посты строго блюли: если от груди отсажен, уже молочного ни-ни, а про иное, как про мясо, и не слышали – грех. Евангелия не было, и не слышали про такую книгу.

Мама работала на ферме, доила коров – это уже в Потеряевке, мы окончательно переехали туда. Нами брошенный дом был здесь сожжён курящим па­цаном. Дом отошёл к колхозу, но грамотный дядя Степан (класса два было у него) начал хлопотать; и тогда не отсылали бумаги обратно «разобраться на месте», а давали указания. Написал Калинину М.И., и дом вернули, стены одни – что успели отбить от огня.

Отец пас всю жизнь – 40 лет без одного года – то овец, то коров, а то и вместе. Самой яркой картиной, запомнившейся мне, было лето 1945 или 46 года. Жара, парит, и в логу – в балке, косили осоку, потом сразу же сгребать и в копны сносить надо. Отцу – 35 лет, маме – 33. Мама носи­ла мешки по 70 и более килограммов свободно – и отца Бог силой не обидел, когда дрался, то два удара никогда не делал, хватало одного, тяжела была рука. И вот они, весёлые, носят сено, подгребают, а я на копну взберусь – уже 7 лет мне – и кувыркнусь. И столько радости, и кучевые облака, ни о какой смерти помину нет, мы всегда так и будем жить.

Осока, кусты, камыш – бальки, рядом омутки с рыбой. Как врезалось всё в память... Когда было трудно, тяжело, всегда хотелось в эти места прий­ти, всё пережить ещё раз, погрузиться в истому жаркого дня того, те обла­ка, те взгорки узреть.

Дома всегда молились: за стол, из-за стола, знали молитвы: Отче наш, Богородицу, Достойно, Слава и другие. Утром, не помолившись, не выходили ни в школу, ни на дело, так же вечером. Твёрдая вера в загробную жизнь, в существование Бога, в возмездие, в будущее вечное мучение – в это верил, кажется, с первого дня своей жизни или ещё раньше. Дедушка и бабушка по отцу тоже были весьма религиозные. Отец жил совершенно мирской жизнью, любил выпить и слов не подбирал подходящих, особенно подвыпивши, в чём меры никакой не ведал, но за стол и из-за стола не помолившись не допу­скал нас, и сам крестился и кланялся. Что за молитвы он читал, так и не смогли узнать. Говорил рассказы, что слышал от матери своей, про Ноев потоп, про Страшный Суд: «здесь мы в гостях, а там навсегда», – говаривал. Как-то брат мойАким, наслушавшись Марьи Ивановны в школе, что Бога нет, пришёл домой с подобным ультиматумом, и сел за стол не помолившись. Отец получил уведомление об этом от матери, и зажав головенку молодого «атеиста» меж ног, проучил ремнём. На пользу пошло, уже из-за стола вы­шел верующий, а сейчас служит батюшкой и вера крепнет день ото дня.

 Была Псалтирь в кожаном переплете, в деревянных корках. Когда я научился читать, то стал тайком брать эту книгу и учить псалмы, и с этой верой побеждать и собак, и людей – особенно на уроках. Учиться хотел очень сильно. И когда старший брат Самуил учил уроки, я лез, он давал мне по лбу. Отец за ведро картошки купил мне букварь, когда мне было 5 лет, я прошёл его весь, и уже читал газеты и писал.

В школу не пускали; у нас было в живых только десять детишек, надо было пе­лёнки стирать, водиться. Страсть как не любил, когда новый ребёнок появ­лялся. Мне сказали, что берут их из проеденной крысами норки в углу пола. Я её заваливал, забивал, но дети всё равно появлялись, и приходи­лось водиться.

 Когда наступило 1 сентября, меня опять не пустили в школу, а мне было уже 6 лет; я выходил в проулок за вениками, чтобы подмести дом. На кухне было в раме нижнее стёклышко, которое выставлялось; и вот в это выставленное стеклышко я вылез и пошёл в школу, пока ребёнок спал. До школы не дошёл одного дома, не знал, где же школа, потому что школа была в другом конце деревни. Деревня вся была дворов на 120, в одну ули­цу, и школа была там, откуда начинали гнать коров на выпас через наш край. На следующий день снова ушёл в школу, и учительница дала мне почи­тать букварь, и пока она другого ученика что-то спрашивала, я уже нес­колько вперед листков прочитал. Учительница пошла к нам назавтра за мной домой, и уговорила родителей отдать меня в школу.

Учёба была приятной, лёгкой и интересной. Книг не было, бумаги не было. В школу бежал до первого снегу часто босиком, ноги под себя подвернёшь и сидишь. Чернильница у меня была железная, я её ставил на угли в печь растаять чернила. Из красной свеклы делали для учительницы чернила для отметок. Родители (вернее, это всегда была сторона матери) не велели пить в школе, там мирские люди, и нам этого нельзя. Потому на переменах бежал домой, если уж очень хотел пить; и за всё время учёбы в школе ни разу не напился там воды. Любил очень математику, – первый всегда сделав, сдавал, и можно было выйти во двор и уйти в лес или домой.

Когда утрами выгоняли коров, а роса была холодной, то мы ждали «лепёшек» от коров, и в тёплое становились ногами и ждали, когда же у другой коровы появится «лепёшка», и перебегали в неё: тепло. Брат стар­ший был выдумщик, сам сделал рушалку, молоть пшеницу, а мне сшил из берё­зовой коры лапти, выходные.

 Есть было нечего, собирали старую мороженую на поле картошку, из неё оладьи добрые получались. Лебеда, рыжик, а по весне и трава разная.

 План, налог. Эти слова я знал задолго до школы. Трудодень – это что-то было неуловимое, на бумаге есть, а взять нечего, не ухватишь. Налоги собирала женщина-мытарь, Пана. Драла всё, что только можно и чего нельзя. У нас были гуси, и родились хорошо, по 11 – 13 гусят от гусихи к осени. Были пчёлы. Она приехала и всё под метёлку забрала, и это у инвалида отечественной войны, у калеки с десятью ребятишками на руках, и власть про это знала! Сколько потом ни ходили, но не вернуть. Потом она напилась зимой, упала в мороз с са­ней и отморозила и руки, и ноги. Слёзы сиротские отлились.

Отец обладал удивительной памятью. Он не просто рассказывал про старинную «ранешную» жизнь – это отделилось от настоящего в 1929 году, – он всегда говорил, когда и кто именно это сказал. На поле с отцом мы были целыми днями. Я видел ямки, заросшие, большие, канавы длинные-длинные. Отец пояснял, что это была поскотина, отделяла покос от выпасов, вот тут была заимка Редькина, тут Симаковых... И столько подробностей, и столько было печали в этих рассказах, как жили, как единолично было хорошо, как жили одним домом, дружно, как молились, гуляли, работали. Как потом беда пошла, как их разграбили, всё забрали. И кто? Те, что рядом жили. Потом они сожрали награбленное, полезли в колхозное, их аре­стовали, да там и подохли. А я слушал это, сидя или лёжа на старом плащишке отца в степи, и далеко-далеко улетала мысль. Мы сидели, плыли облака, паслись коровы, а мы были на краю побуревшей ямы, бывшего погреба чьей-то избы. Теперь здесь степь, поля, пустырь. А тогда здесь жил хозяин.

 Отец был контужен, три раза был под землёй, слышал плохо, но здесь он слышал из той дали всех, кто и что сказал, кто как повернулся. Отец обладал поистине феноменальной памятью. Он мог сказать, когда и у кого сколько было овец. Каждую овцу он знал, когда она объягнится, чья корова, гусь ли; до самой малости, через 40 лет припоминал разговоры, жесты.

Он разговаривал не со мной, а просто рассказывал, что так свойственно глухим, когда человека мало или вовсе не интересует, слушают ли его. В рассказах его, правдивейших, с такими малейшими деталями той «ранешной» жизни, я видел всех, я любил тех людей. Вставали бывшие здесь. Они ходили, управлялись за скотиной, сеяли, жали, создавали пруд, разво­дили рыбу, ехали с зерном в город, покупали лобогрейки, жнейки, выгоняли в ночное коней. Какие это были честные, добрые труженики, сколько было доброты в тех людях! Я любил их, я плакал их горем, я стонал их болью. Отец не видел меня, он был с ними. Он создавал мой характер.

 Дома говорили, что нельзя вступать в пионеры – за галстук сатана потянет в ад, и, если плясал, будешь плясать вечно на огненных гвоздях – это учение матери. В то время этого было достаточно, чтобы верить, что есть Бог, есть справедливость, вечность. Что смерти нет, а есть только переход, и это страшило. Нельзя в комсомол, потому что подпишешь дьяволу душу, и черти будут жечь в смоле, в котле кипеть будешь. Про комму­нистов нельзя было говорить даже шёпотом – заберут, сгноят.

 В рассказах отца не было ни на йоту фальши. Он говорил, как они при­ехали из Расеи, как бедствовали, как присоединились к кержакам, чтобы на­резали в пай земли, как справляли праздники, в Пасху всю неделю не работали. Какое же всё там было хорошее! Люди жили в достатке, были дома, их сов­сем немного в деревне, я видел их, они мне нравились, тёсовые крыши, и я развел бы много голубей. Любили нищих, держали пчёл; свои мельницы... И вдруг пришли люди: Кочкины, Кондины, Шаврины, Пятышевы – хватали, грабили, разоряли. За что?

А отец всё говорил и говорил, он проходил свою жизнь, он словами гла­дил своих коней, которых они уже успели завести, свои прясла, стойла. Всем руководил после смерти их отца наш дядя, старший брат отца, Степан. Задачу поставил – всем поставить дом, свой инвентарь... уже было почти всё. Особые сорта пшеницы, «белотурки», они лелеяли её в рассказах... Отец добавлял: и штанов добрых ни разу не поносил, Степан всё говорил: ещё немного, вот клевитон заведем (просеивать пшеницу), вот ещё надо лошадь справить...

 Всё отняли. Для чего надрывались, зарю с зарей смыкали, жили и спа­ли в поле. Боронишь, жилы вытягиваешь, или пашешь, себе, да людям ещё надо, чтобы какой рубль накопить... Какие уроки... В этих рассказах я сгорал от пламенного желания ме­сти. Вот вырасту, и всем им отомщу за всех.

 Боже мой, как хотелось скорее вырасти. Да разве вырастешь с этой еды. Мама была дояркой и давала молока. Хотел или не хотел, а выпивал по литре и отмечался на косяке двери. Скоро. И что бы ни слышал, я уже смо­трел через то, что слышал от отца, когда он вёл меня по ранешной жизни, а я детскими слезинками заливался сзади него, а он не видел этого. Он переходил в меня.

 Я придумывал виды казни этим извергам рода человеческого. Но надо быть сильным, надо быть ловким, неуловимым. Ловил сусликов, потом купил велосипед. Суслик, поймать его, ободрать, шкурку высушить, сдать – 3 ко­пейки, а если и повезёт, то по теперешним ценам 4-5 коп., а первый сорт – 6 коп. Да за 8 штук трудодень, но этого не дадут, обманут, урежут. Добыто ружьё, заряды. Прячась, стреляю, прямо с велосипеда на полном хо­ду снимаю одной рукой любого воробья, коршуна. Трачу деньги на ножи и, пася коров, целыми днями мечу ножи. Плавать надо, и, главное, хорошо нырять – целые часы провожу в воде. По деревьям лазить, дома турник, канат, шест, городки. Замучил всех, рано утром на зарядку, готовлю свою команду, мстителей перестройки. Главное, когда кого убью, к нему не под­ходить и никогда не оставлять следа. А кого наказать – это на кого боль­ше всего будет от народа жалоб, потом выследить и убрать, объявить тер­рор. Потом уже, в техникуме записался в секцию стрельбы – 99-100 из ста выбивал. Бокс – успехи были очевидны, но для чего? Сам себя обрёк на смерть; спать ложился, и под головой нож, топорик, ружьё рядом всегда. Собака. Живым не дамся... Прости, Господи, прости.

 Окончил 10 классов. Учиться не хотел дальше, лучше буду дома лошадей пасти. Но отец настоял, мне пришлось выехать в Барнаул. Сдал экзамены в сельскохозяйственный институт, на механизацию бы окончить. Но, живя на квартире, пошёл за водой к колонке и услышал, как две женщины разговаривали о детях своих. И одна говорит, что надо в техникум строительный поступать, потому что меньше учиться и всегда будет работа. Пошёл, забрал документы из сельхоза и без экзаменов, по полученным в институте отметкам приняли в техникум, на специальность техник-строитель промышленного и гражданского строительства. Закончил за 2,5 года, и был направлен на работу в органы МВД, как с безупречной характеристикой, сын трудового народа. Вольнонаёмный прораб, в лагере близ г. Иркутска – Плишкино, мужской и женский лагеря. В школе не было ино­странного языка. Самостоятельно решил заняться немецким языком, за 6 ме­сяцев вышел на разговорный и брал уроки разговора у одной немки из ГДР – она там вышла за офицера русского и здесь проторговалась, сидела в лаге­ре. Потом сразу же взялся за английский. Поступлю в институт международ­ных отношений и уеду за границу.

 Когда учился в техникуме, то на преддипломную практику отправили в тайгу, в горы. Волнами шла всю жизнь тяга к духовному, к молитве. Здесь почувствовал, что месть не даст желаемого, стало жалко всех, и пострадавших, и гонителей... Вставал рано и уходил в горы, становился на разлапник елей и молился Тому, Кто эти звёзды и де­ревья, горы и реки сотворил. О Христе не слышал, хотя имя Иисуса повторял с детства. Скверным словом не опоганил свой рот, и о чём мама сказала, что нельзя это и это, грех, то и старался не делать, а о чём не знал, то купался в грехе. Были далеки женщины, мат, курево, воровство, ложь. Спаси, Христос, маму за её это наставление.

 Армия.Везде наблюдал за жизнью, искал ответы. В это время начал уже совсем близко подбираться к Евангелию. Появились книги Осипова А.А., отступника. Покупал их, когда был в Армии, наглядно там показано состя­зание верующих с неверующими, и я видел, что те предложения, с какими-то цифрами (главы, стихи Библии) Осиповым не опровергаются, что он не может победить силу в этих словах. Откуда он брал эти предложения, что цитировал, брал в кавычки?

 Показали нам фильм по роману «Отверженные» Виктора Гюго. Главную роль, Жана Вальжана, исполняет Жан Габен. Посмотрели солдатики и, позёвывая, пошли спать – нет ничего интересного. Меня же буквально вобрал в себя этот образ – как же раньше я этого не знал! Пошёл, ещё раз и ещё раз на этот фильм, потом ещё в городе сходил, достал книгу, прочёл несколько раз. Нет, ошибки нет, я всё так и понял, как хотел автор сказать. Вот она, цель жизни, так и сказано: «Спасти не жизнь свою, но душу». Особенно говорится об этом в главе 13, выписываю всё. В книге говорится про католического епископа монсеньора Бьевеню. Он так помечал читанное в книгах, что делая выписки, находил суть; и Виктор Гюго говорит: думаю, что это было из Евангелия. Задело за живое: что же это за книга такая? В это время заканчивал учить французский язык, начал уже читать га­зеты. Всё бросил, только бы помолиться. Начал прямо говорить, что живём неправильно. Пост исполнял, и когда было что мясное, то менял на компот.

 Отправили в психиатрию, в хабаровский военный госпиталь, там выкру­чивали руки; вот и поныне ещё не нахожу места, сию вот минуту всё ломит, и каждую ночь места не нахожу; крутили офицеры из политотдела или ещё из каких органов были там, в форме все. К Богу молился усердно, был уже вовсе рядом. А домашним нашим на Алтае уже сказали, что по радио слышали передачу о вреде религии, и что вот, передали о Лапкине Игнатии, что он в армии от веры сошёл с ума. Гриша Якименко сам это слышал.

Дали двух солдат, сопроводили до Барнаула, сдали тут в психушку, начали «галифе навешивать» – вгонять по пол-литра или больше в ноги через подвешенные сосуды, раздуваться кожа начала на ногах. Приходил врач со шприцом в руках и начиналась беседа: «Ещё ли веришь? Мы тебе так сделаем, что ты позабудешь про своего Бога и про заграницу. А скажем, что ты с ума сошёл от твоей веры». Вот тут меня уже по-настоящему тревожило, что бу­дет поношение на веру Христову.

 Молился усердно и слал записки, чтобы меня наши обнаружили. Только тринадцатая записка дошла, приехала мама с тятей иАким. Меня уже решили отдать, но напоследок ещё раз сделали несколько уколов «горячих», а родителям сказали: вы его всё равно скоро привезете, не позже, чем че­рез год. Видимо, была у них такая надежда.

 Работать пошёл в колхозе на подвозке силоса и сена. Горело всё время внутри. Работал зиму на полях, и внутри полыхал огонь; дома мне молоко держали на улице. Принесу, раздолблю и жадно пью со льдом молоко, и хотя бы закашлял один раз. Если бы пить стал что – водку или вино, сгорел бы сразу, так думаю. Эти волшебники в белых халатах могут всё...

Дома стали трепать дяди в форме и без формы, приезжать: с кем я говорил, что сказал. Да и к хорошему всё получилось, это меня вытолкнуло из дому.

Поехал через Москву. Там жил мой неверующий брат. Он меня не узнал, я был уже с бородой. Он увидел и заматерился с испуга.
Куда же ехать дальше?

 По карте поводил пальцем. Решил ехать в Лиепаю, в Латвию.

Паспорта нет, военный билет не получен. И сколько там было мы­тарств! Приехал, в наличии было всего 6 рублей... Месяца за полтора научился латышскому языку, стал разговаривать, слушать радио, читать их книги.

 Господь вёл Своими путями. Уже совсем близко. Работал бетонщиком. Город пограничный, прописки нет, а я тут беспаспортный. И вдруг пол­ковник милиции, начальник отдела, спрашивает: «Ты что с бородой, ве­ришь в Бога?» – «Да, верю и исповедую». Он вдруг берет трубку и звонит в отдел кадров, где я был, и где меня строгая женщина твёрдо заверила, что здесь не пропишут, и вдруг он ей звонит: «Принимай, мы ему разрешили». И правда, мне потом дали и паспорт, и военный билет.

 На корабль не взяли, стояла «статья» в военном билете, вот глав­ная препона. Когда в психушке я сказал, что готовлюсь в институт международных отношений, к выезду за границу, то они мне сказали: «Забудь, этого не будет, мы тебе так сделаем, что ты никуда не посту­пишь и не уедешь». Как же это они могут так сделать? Да, я уеду, и они век знать меня не будут... А вон оно как вышло. Никуда не уедешь от своих документов, а в военном билете все прямо сказано, да ещё и рас­шифровка: вялотекущая шизофрения. Потом, после многократных стацио­нарных обследований подтвердят, что и не было ничего, и нет, и будут смеяться психиатры над теми, кто мне там, в Хабаровске, эту липу дал. Но и это не без воли Божьей. Иначе уже давно бы где голову свою сложил, и может быть и за границей. Слава Богу за всё!

 Вздумал поступить в мореходку, на штурмана. Конкурс – 14 человек на одно место. Из четырёх предметов набрал 19 баллов. По математике прознали, что я могу маленько, и стали записки слать абитуриенты, и мне пришлось все четыре варианта решить для всего состава поступающих, а у себя одну запятую просмотрел. Рады они ущипнуть русского лиходея и..., но приняли. Начальник экзамена латыш видел, что я делаю и передаю другим и молчит, отвернётся – это же его братьям помогаю, латышам. Может и это ещё помогло.

 Прошёл все комиссии строгие, здоровье требуется отменное. Но в армию забирали меня во флот и потому знаю, что там нужны не хиляки. Но надо им в руки дать военный билет – а это конец хождения, – там «статья». И вдруг сработало, обошлось без военного билета, кто-то где-то просмотрел. ГОДЕН!!! Перехожу на заочное. Еду в Вентспилс, запутать след, поступить на корабль. Снова комиссия? Возвращаюсь в Лиепайское училище, снимаю копии и по ним принимают. Работаю матросом I класса. Добиваюсь разрешения поступать в Высшее Макаровское учили­ще в Ленинграде. Но сначала надо окончить это, в Лиепая. Делаю запрос, прошу позволить сдать все курсы трехгодичные за одни год, по выбору комиссии сда­вать все предметы на немецком, английском иди французском языках. Предел гордости.

Бог же ведёт Своими путями, уже стою у двери своего обращения. По иному нельзя.

 Город Вентспилс. Осень 1962 года. Однажды сошёл на берег – и в библиотеку надо пойти, и в кино. А когда-то видел я фильм «Тучи над Борском», как пятидесятники приносят в жертву девушку, распинают её на кресте. Пустой, зловредный фильм, но и это в строку души было вложено. Интересно узнать, что это за люди.

Помогая одной женщине нести её сумки, спросил, есть ли здесь баптисты. Она подвела к собранию. Вошёл в латышское, потом попал в русское. Мало что понял, шагнул через скамейки, к выходу. В это время молились они, стоя на коленях; через кого-то перешагнул, через их ноги. За мной вышел мужчина. Еремеев Михаил Александрович, шофёр. Он пригласил к себе, дал адрес.

Первая встреча. Первый раз держу в руках Новый Завет. Открыл Евангелие от Матфея. «Авраам родил Исаака, Исаак родил...» Как так, муж – и родил?.. Читаю дальше... «Рождество Иисуса Христа было так...». Достал бумагу, скорее начал выписывать, как и делал всегда, выписывая самые малые мысли о Боге. Так я заполнял целые тетради из атеистических книг Ярославского, Степанова-Скворцова, Осипова, Черткова. Уже тогда привлекали какой-то неизъяснимой силой и ясностью слова, которые они опровергали. Я чувствовал, что в словах Библии есть какая-то удивительная сила, и что все доводы, и язвительность Вольтера, Дидро, Руссо, Марка Твена, Кассиля, что эти их скрежетания ничего им не дают. Слова, которые были выставлены на позор, слова Библии были для меня друзьями, я соединялся с ними, списывал их. Откуда же они, и что значат эти цифры? Когда начал в тетрадь выписывать первую главу Евангелия от Матфея, то через пять-шесть стихов уже понял, что тут не выпишешь, что тут всё божественное. Когда хозяева вошли в комнату из кухни, где они были, оставив меня наедине с Книгой, я уже шёл за Нагорную пропо­ведь. Мне казалось, что я нашёл давно и так жадно ожидаемого Друга, что Он и есть Тот, Кто даст мне ответы на все вопросы. Это оно... Это то самое, что я искал по библиотекам, по книжным рынкам, по читаль­ным залам.

- Ну, как, нашёл что для себя?

- Да, эта книжка очень хорошая.

- Не книжка, а Книга. Это часть Библии.

Далее они с женой Анной Матвеевной мне стали говорить о её зна­чении. Когда же я вошёл к ним в кухню, то у них дверь сама открывалась, и, чтобы она не распахнулась, они повернули на ключ. Я-то помнил, что такое сектанты, что это опасные люди, что они людей убивают. Сразу же приметил себе табуретку: если что, то табуреткой по раме и был таковский. Оба были они низенькие ростом, чернявые. Значит, все такие! Вот они какие, сектанты, заманивают.

 А были это баптисты, но происходящие из пятидесятников, и пото­му говорящие на «языках». Быть тому. Бог знает, кому что положить, на чём обратить. В это время я занимался ещё и латышским, и испан­ским языками, и вёл те, что уже были на разговорном уровне. А у них «языки» – это главное их отличие, и хотя они вошли в баптистскую общину после объединения, но остались своей группой, и молятся на «языках»*. Им почему-то на другой же день сразу захотелось меня сде­лать прозелитом именно их веры, чтобы, если я буду ходить в их общи­ну, то не присоединялся бы к тем, кто твёрдые баптисты, но понял бы важность языков. И дали прочесть 2-ю главу «Деяний», как Апостолы заго­ворили на иных языках.

- Веришь ли этому? – спросил дядя Миша.

- Как это может быть? Что, вот так сразу, и не учились? Нет, этого быть не может! Вот вы, сколько лет живете в Латвии, умеете ли говорить, «рунать», то есть разговаривать, по-латышски? То-то и оно! Это дело трудное и много силы воли нужно.

- Если ты этому не веришь, а я буду в другом сомневаться, то что же получится у нас, от Библии одни корочки останутся! Так нельзя, нужно или уж во всё верить, или не верить.

 Подумал я... и надо бы верить, да как же быть-то, если не учить язык? А знание языков, это мне известно, хотя и знаю я их ещё очень плохо, но знаю, что труд большой. Не вмещается.

И вот как у Господа всё размерено. Он знает, кому какой стих, где у кого больное место, кого навстречу послать. Потом, спустя много лет, вспоминал этот сентябрьский день 27-го чила в 1962 году: как будто десятизна­чный номер на облигации сошёлся всеми цифрами.

Предложили мне помолиться, и я согласился: вы себе, а я себе. Кто как может. Встали брат и сестра на колени, начали своими словами к Богу взывать, а я так, как из детства научен, начал творить «Богородицу», «Достойно есть...» и Иисусову молитву, и кланяюсь земными поклонами. Видимо, они заслышали движение воздуха, и это моих хозяев смутило, (это уж потом они мне сказали) что они помнят, что при ветре бурном в день Пятидесятницы сошли языки. Открыли глаза, ибо молятся они с закрытыми очами, видят, что я усердно сгибаю плоть, зело труждаюсь. И подумали: значит, будет наш, пусть пока по-своему молится, это уже не плохо.

Потом они сказали: Бог хочет, чтобы человек Ему открывал свои желания. Молитвы – это хорошо, но у нас же есть свои просьбы, и мы их можем прямо так и сказать, Бог не осудит, и даже похвалит... Молись, брат!

Как молиться? Молитвой заученной не надо, а свои слова... Это только сказать, мне уже 23-й год идет, и ещё одного слова своего на молитве не сказал. Так чего же мне надо, о чём же мне помолиться, вот так сразу? Подумал: веры у меня нет, вот и во вторую главу Деяний Апостолов не поверил, и ещё будут такие места... Будет Суд Божий, мне там гореть. Если бы ещё об этом попросить Бога!

Вера же в загробную жизнь у меня была такая. Есть рай – это тем, кто на иконах, нам туда заказано. Знал себя, хуже всякого пса, столько грехов насобирал, и выпивал, и всякой нечистоты насобирал, что сам себя ненавижу. Думки о смерти были всё чаще и отчётливей, особенно в армии. Когда у нас матрос Поздняков взял карабин и офицера убил, и ещё несколько человек, а у других один из автомата весь караул – 13 человек на тот свет отправил. А ещё у нас было собрание, контр­адмирал выступал, ожидали войну с Америкой из-за Кубы, что туда раке­ты завезли. Умру, а что дальше? Ад, огонь. Из детства слышал такую фразу, что Бог говорит людям вроде бы так: ТЕРПЛЮ ДО КОНЦА, АБУДУ МУЧИТЬ БЕЗ КОНЦА.

Как понять – без конца? Это значит, будет начало, и никогда-никогда, ни на один шаг к концу не приблизится. Все годы я размыш­лял об этой страшной истине, что конца моим мучениям не будет, нико­гда, вовеки, день и ночь. Боже мой! Для чего я родился. И себя уни­чтожить нельзя, самоубийцы погибнут, дьявол сразу же душу в огонь унесёт. Лучше бы мне не родиться. Я родился для огня негасимого, конца же ему не будет никогда-никогда.

Иногда вот так везём солому на тракторных санях, я лежу, звезда надо мной высоко, и шума трактора не слышно, и скрип саней, и тьма вверху меж звёздами. И подумаю: вот я живой, но я умру и буду гореть и никогда даже на шажочек не придвинешься к концу. Если бы всю вселенную, все звёзды галактики разложить на песчинки, на молекулы, то счёт этому есть: перебрал бы по единой, но тут никогда... Хотелось схватиться за голову и бежать по степи, спотыкаться и падать, и кри­чать: увы мне, увы мне, мать, зачем ты меня на свет пустила, на какое горе я живу. Мне уготована погибель, и нет мне выхода, нет покоя.

Много плакал об этом, особенно когда был в бане, и жар ощущал, то душа изнывала смертельно, от страха неминуемой расплаты за всё. Как бы хорошо было никогда не родиться. Когда потом стал читать Библию, то у Иова и у Иеремии нашёл этот стон, и в «Житиях». Тогда же я ничего этого не читал, просто душа моя чувствовала. Знала свою участь безнадежности, отчаяния.

Так для чего же тогда и молился? Просто мне было хорошо, когда помолишься, на душе было легко. И легче, и не страшно ночью идти, и среди дурных людей легче быть.

 Когда теперь слышу, как неверующим говорят: ты прийди в церковь, поставь свечку, ты причастись... а ничего ему не скажут о Христе, о Его заместительной Жертве – вижу тут сплошной обман. Я грешник, но душа моя была начеку, она бодрствовала, она жда­ла Жениха, Избавителя, Искупителя.

Вот об этом мне хотелось помолиться. Мне уже рассказали, что возмездие за грех – смерть (Рим. 6:23), что Бог за так грехи не про­щает, но обязательно должен быть наказан человек, чтобы Божья спра­ведливость была удовлетворена. Да, это так – вздохнула моя душа, я знаю давно, что есть ад, это моё место, и никто не пойдет туда за меня, я грешен и нет мне выхода, пусть хотя и внутри меня разорвались все атомные бомбы, но и тогда Бог соберет всё, и буду я го­реть, буду мучиться...

 И вдруг мне говорят, что за мои, именно вот за мои все гнусности, за безобразия моей гнойной жизни, за все бе­зумства и вину перед всеми: и в семье, и перед небом, за всё это уже страдал Христос, Рождённый Девой Марией, Которой я молюсь.

Когда же я до этого посещал храм, то всегда брал две свечи боль­ших, одну Марии, как Матери, Она главнее, а вторую Христу. Его было просто жалко, слышал, что Его жиды проклятые распяли, и потому «бей жидов, спасай Россию». Так я понимал. Евреи виноваты, а я за Христа могу и повоевать. А то, что Он еврей, и что Богородица еврейка, и что Он за меня висит на кресте, и это я Его распял, и ежедневно казню своими грехами, беззакониями – это даже и в голову не могло прий­ти. Вот почему, читая слово Божие, я его читал для себя, и всегда в нём находил обвинения против священников, скрывших такую благую весть от людей, как было и со мной до моего обращения.

 Попрошу и об этом Христа, Отца Небесного ещё попрошу, и Духа Святого, чтобы меня тоже приняли, если уж за всех Он умер. Эти места мне показали в первый вечер. Полыхнуло снаружи, охватило всю внутренность – неужели есть ещё надежда, неужели ещё можно избежать наказа­ния в вечном огне? И если я этот момент пропущу, то другого может не быть – корабль наш уйдёт в море. Я встал на колени.

Вот пишу, и слёз не могу сдержать, это моя первая любовь, такая огромная, такая сильная, такой дар, такой великий. С Богом я загово­рил вдруг просто, как будто пришёл к Другу, Которого давно, и сегод­ня, и всегда обижал, а Он ждал меня, и Он зовёт меня.

Я стал говорить Богу моему, Отцу моему, Другу моему: «Прости меня, я страшно устал. Прости, я не оправдываюсь, я виноват во всём! Я помню, сколько раз Ты меня звал, Ты ждал меня, Ты не поразил меня. Для чего? Вот я весь, Ты видишь, нет чистого места: гордость, тщесла­вие, ехидство, смехотворство, злость... мне не перечислить все пре­ступления мои. Если можно, то прими меня, прости меня. Я читал в Евангелии, что Ты и за меня умер, Христос, и Мать Твоя Мария видела, что мне жалко было Тебя видеть на кресте. Прости, прости меня. У меня нет веры такой, чтобы всему верить, что я читаю в Библии, дай мне эту веру, а всякое сомнение – оно дурно, оно погубит меня, помоги мне; прошу веры большой, полной, чтобы я ни в чём не мог сомневать­ся, что Ты мне будешь говорить через Слово Твоё... Я устал, я хочу и умереть, но и это не дано, и это не избавит от мучения. Мне сказали, я читал это, что Кровь Твоя омывает всякий грех. Омой и меня, если по-другому нельзя простить. Пощади! А я буду славить Тебя всегда, Слава Отцу и Сыну и Святому Духу и ныне и присно и во веки веков. Аминь».

 Когда я просил веры, то может быть это и не так точно будет се­годня описано, но мне почудилось, что внутри меня и даже по комнате раздалось: «верю-верю-верю». И такое лёгкое состояние было, будто с меня огромную ношу сняли, показалось, что даже вперёд качнулся. Может, и не так, а всё было светлым, радостным.

Я встал... и мне стало удивительно, что будто это я, и уже не я. Верю всему, что есть в Библии, которую я ещё и не прочитал. Эта вера во мне росла, и сохранена до сего дня.

Еремеевы подарили мне Евангелие, сначала только от Матфея. Потом Марка и Иоанна. Когда вечером я возвратился на лоцманском катерке к кораблю, (а мы стояли на рейде) то уже в тот же вечер стало известно все­му каравану кораблей, что я уверовал, как они выразились, «сошёл с ума». Отношение ко мне не изменилось ни у кого, но на характеристи­ки, которые были до этого, сильно повлияло. Несколько дней назад бы­ло написано, что я член судового комитета, и пользуюсь большим авто­ритетом, принимаю участие в общественной жизни. Тут же сразу написа­ли в другой характеристике, которую я храню до сих пор: авторитетом не пользуюсь, участия ни в чём не принимаю, верю в Бога...

 Уйти с корабля мне не хотелось, любил море, и братья мне сказали, чтобы ждал, когда Бог позовёт, когда будет к тому явный внутренний голос, тогда не противься, а пока ещё поплавай.

С первых дней услышал по радио передачи; и более всего мне по­нравился Ярл Пейсти* – огонь, ревность, сила убежденности, – всё мне подходило. Находясь на корабле, знал почти до одного часа, когда за меня молились.

Началось свидетельство с первого же дня. Все знали, что я молюсь, читаю Евангелие; начались беседы с начальством. Сказали: «или брось эту дурь, блажь, или придется уйти из училища». Я забрал документы, они подумали, что я перехожу в Одесское училище. Потом сошёл на берег, пошёл на стройку.

 Когда уже пришлось сходить на берег, пошёл по кораблю и прощался со всеми. Когда же ещё работал, то на меня набрасывался драться боц­ман, а я уже знал, что сдачи не надо давать, пусть всё при мне оста­нется, богаче будешь. Там была боцманская каморка, где канаты и всякий такелаж хранился, он зазвал меня туда. Гляжу на него, а у него слёзы. «Прости меня, – говорит, – ты знаешь, за что я тебя так гнал? У меня была бабка – тётя моя, она меня хранила вместо матери. Отец был проводник, и когда он возвращался, то эта богомольная тетя жало­валась на меня, и он сёк меня тонким ремнём от портупеи офицерской. Я с тех пор дал себе слово, что буду мстить верующим. Мы тебя соби­рались убить, спихнуть в море, когда ты занимался в баггерской руб­ке (на корме корабля), но туда подошла жена капитана, у неё белье там было развешено, и всё у нас сорвалось. Ты прости меня и молись обо мне...».

 Если бы корабль закачало при полном штиле, меньше бы удивил­ся, ведь с таким свирепым лицом был этот одессит, и вот как может дело повернуться...

 То ли капитан так сказал, то ли уж друзья уговорили, но лоцманский катерок дал полный круг со мной вокруг судна, и корабль дал три длинных гудка. Печаль по волнам пошла. 

 У Бога тоже надо просить, да меру знать. Как-то тут у нас была засуха сильная, и вот люди стали просить, чтобы в церкви о дожде молебен был. Помолились с вечера, да и надо бы ждать, так нет, утром ещё молебен, да на поздней ещё один. Разошлись... И вот тучка, и такой гром пошёл к молящимся, такой потоп, поезда останавливает, машины шли как по реке плыли, на вокзале весь низ водой затопило, линии подмыва­ло. Молись, да проси и веры.

Так и со мной было, когда я попросил любви, веры к Слову Божию. Что сделалось со мной с той молитвы. Столь обильно открылась жажда к Библии, что когда я приходил с работы, то и ответить не мог, обедал ли. Дни за днями идут, а жажда во мне всё та же, часов до пяти, до десяти в день проводил за Словом Божиим. Приедут к дяде Мише братья издали, беседы интересные, а я забьюсь куда-нибудь и сижу, читаю Би­блию, не могу насладиться. Он мне выговор: братья из такой дали прие­хали, ты хоть поговори, побудь с ними немного, они хотят слушать те­бя. Нет, даже и на глаза бы не выходил, что зря время терять на какие-то беседы, когда могу читать Библию.

 Месяца через три меня уже поставили проповедовать в собрании. А крест ношу, тайно рукой крещусь. Они же ведут речь о том, чтобы мне крещение у них принять. Нет, не могу, я уже крещён.

Весной собираюсь ехать в Сибирь. И чуть ли не накануне зовут меня в гости, какой-то брат приехал, и ради него эта встреча. Пришли, разделись, народу много, а того брата нет... Что-то шепчутся братья. Потом вызвали меня и сказали слово, что была тут приготовлена Биб­лия тому брату, но раз его нет, то решили мне её подарить. А у меня уже был и Новый Завет, я его уже много раз перечитал, будто бы пер­вый раз вижу, хотя уже большую часть наизусть знаю, несколько раз переписал. Дали мне Библию и наказ, чтобы 120-й псалом был путеводной звездой. Напали на меня слёзы, надо Библию взять, да и ответное слово сказать, а я ушёл в коридорчик, уткнулся в пальтишко и проплакал весь вечер. Отчего? Да и сам не могу сказать, а вот напали слёзы, как-то радостно, что у меня будет своя Библия, что могу в любое время и в дороге её читать, могу и своим дома показать. Потом той хозяйке, Ма­рии Хохловой подарю новую большую Библию, но уже то, что я получил через тот вечер, ничем не возместишь. Дар слёз.

 Шли обратно, тренькали льдинки под утро, уже была весна, я уез­жал. Когда я приходил с работы, то под лестницей, где был умывальник, там склонялся на молитву, и так этот запах даже остался в памяти и поныне, что-то щемящее, родное и близкое.

Потом обратился брат Иоаким, теперь он священник. Другой брат,Павел – был он комсомолец, в КГБ работал прапорщиком, у дверей стоял – теперь служит людям и церковь не забывает. Обратились три сестры, пришла мать, перед смертью и отец покаялся, как Бог примет? Появилось много друзей, вновь обращённые, кто-то уходил, кто-то приходил, у каждого свой путь.

С первого же дня читал Новый Завет не как книгу, а как Слово Божие, что вот это Слово ко мне, а вот это к тому, хотя оно и ко мне. И так стал писать на бумаге всем, кого знал, и отсеялись друзья вче­рашние, пришли неизвестные.

Побывал уже и в семинариях после того, и в академиях, в монасты­рях, во многих храмах, познакомился с архиереями – везде одна беда – нет живого слова, такого слова, от которого душа вопиет к Богу жи­вому. Почему так мало Библий, Евангелий?

 Много разных сект было в Вентспилсе, и с первого дня почти за меня начали бороться, каждому хотелось, чтобы со снопом идти. На меня серпом замахивались*, но я стоял твёрдо, что вере своей не изменять: «я – православный». Хотя никакого Православия не знал. И своим уже всем преподал живое слово. Я знал, что нет такой проповеди в храмах, как по радио, а всё же и у сектантов не всё в порядке. Так где же истина?

Как найти истину, чтобы вместо пастыря не пойти за волком? Где всё же лучше спасаться, где надёжнее? Тысячи сект... Остановился на Мф. 28:20«И се, Я с вами во все дни до скончания века». Христос сказал, значит это так и есть, неоспоримо, что Он во все дни будет с теми, кто верен Ему, то есть с Церковью. Но ведь все себя нарицают Церковью. Где же Он?

Посмотрел на стол, на клеенку с клеточками и подумал, что каждая клеточка – это секта. Если во все дни, то и в наши, и где-то в одной из этих клеточек – истина, но где? Не обещал же Он тогда, что будет со всеми, кто придёт во Имя Его?

Решил так. Буду идти на сокращенна поиска. Оказывается, что уже более 6 тысяч сект существует на земле, а в 1923 году было 300, а в 1913 – 130, и так всё уменьшается количестве толков, течений, наименований. Вот год 303 от Рождества Христова: этих сект и в помине нет. Какие же были тогда? Если и были какие – то они отмерли, о них и речь вести не надо: если бы с ними был Христос, то они тоже были бы до скончания века. И вижу, как из мрака веков встает одна чудная, непобедимая, не связанная государственностью, гонимая, окровавленная, черна, но красива, багряна, но прекрасна. Вот она, одна, единственная, неподражаемая. Где остальные? Они сошли с арены боёв.

Дошли до исходного пункта. И здесь стал главный стих. Иер. 6:16:«Так говорит Господь: остановитесь на путях ваших и рассмотрите, и расспросите о путях древних, где путь добрый, и идите по нему, и найдете покой душам вашим. Но они сказали: не пойдём». Чтобы не случилось то, что оказано в последней части стиха этого, решил остано­виться, рассмотреть, расспросить... Как же веровали тогда, как пони­мали Слово Божие, как толковали?

Так как к дяде Мише и приезжали и приходили разные люди, из разных сект, то уже с первых часов слышал и толкования столь не похожие друг на друга, что и не знал, куда прислониться. Что было бы, если бы пресвитер баптистов из г. Пензы Пётр Михайлович Ульянкин на дал мне православный миссионерский журнал «Ревнитель»?! В нём было около 1400 страниц – годовая подшивка. Я его законспектировал не ме­нее 5 раз, запомнил в любом направлении и по всем вопросам.

До этого баптисты говорили: к нам пришёл пророк Илия, – это про меня. А когда начал сражаться, и победа была не на их стороне, то сразу же: это гнилое бревно. Благо им, что гнилое бревно, а если бы не ошиблись в первый раз, то посёк бы им головы пророкИлия, яко тем жрецам у потока Кедронского.

 Но та моя подготовка времён юности – мстить, спасать – была уже выправлена Богом, мои ножи уже превратились в меч Божий, нержа­веющий.

 Что и как говорил 3латоуст? – это меня очень заинтересовало: если это был самый плодовитый и знаменитейший отец Церкви, то как бы к его трудам добраться, да посмотреть бы, что он говорил о десяти девах? А то может быть кто и Откровение Иоанна Богослова толковал?

 Попало в руки доброе сокровище – блаженного Феофилакта, архие­пископа Болгарского, Толкование в двух книгах – на весь Новый Завет. И Архиепископа Андрея Кесарии Кападокийской толкование на Апокалипсис – всё это законспектировал. Потом – Правила соборов, «Кормчая», всё записал, всё до себя перенять бы.

 Как бы так сделать, чтобы эти книги можно бы иметь и не тем толь­ко, кто их по сундукам прячет, но и у всех бы были они? Печатать не могу, писать – так напишу, что и сам не разберу, да и сколько перепишешь? Пробовал и от руки, и несколько томов уже законспектировал полностью, но кратко. А если кому дать почитать, то он и вовсе по­нять ничего на может.

Стали мы тут заниматься, набралась группа из ревностных христи­ан – три раза в неделю часа по три-четыре, за встречу проходили Новый Завет и противосектантскую литературу. Пишем, торопимся. Может быть, в Москве бы это назвали «семинаром», а тут мы просто учились. Пришли несколь­ко раз из баптистов два регента и хористка, их там сразу всех отлучи­ли, ибо перед этим уже несколько человек перешли в православие. Испробовали оружие – бьёт безотказно и пленяет в послушание Христу.

Дело поддаётся медленно, и за каждым вопросом идут ко мне; а то, что расскажешь: если не запишешь, то забудут. Как бы сделать так, чтобы и у тех было, кто и не здесь живет?

С бабушками приходится просто сидеть и читать им, сами они не­грамотные, и книг нет, да и что прочтут, то неправильно у них в бук­вы складывается, и читают совсем не те слова. Сколько слепых. Везде нужно сидеть, или кого-то посылать, если есть книга, чтобы с ней ознакомить; да и дадут если книгу, держи крепко, она одна, может быть и на всю епархию или не одна на республику. Как бы эти проблемы все разрешить?

Раньше было много храмов, слушали всё же, если был ревностный батюшка, а если уж поп молчаливый, то и овцы безгласны. Не раздво­ишься, не будешь же ездить каждый день в маленькие города, в деревни, чтобы им это рассказать. Да и сам-то разве всё запомнишь, разве всё можешь вспомнить. А книга побыла и ушла, её не знаешь, где искать.

И вдруг как озарение – начитать на плёнку и размножить, и будет так, что в любом захолустье можно будет любую книгу и Библию слушать, и беседы, которые у нас бывают, в разных городах будут слушать также. Но как это сделать?

Первые попытки были давно, где-то в 1970 году, но в наличии бы­ли слабые магнитофоны, маленькие кассеты, скорость только 9 см/сек, и всего две дорожки, а ленты – 150 метров. Минуты всего звучит. Посчитали – ужас взял, больше тысячи таких плёнок надо только на Златоуста. Но вот увидел у одного брата «Комету», скорость 4,7 см/сек и 4 дорожки; проблемы почти нет, одна плёнка на 375 метров, цена 6 руб. – вмещает 8 час. 20 мин. Годится. Нет чистоты записи. Нашёлся добрый человек – Речкунов Алёша, показал, как держать микрофон.

Начали уже и начитывать. Трудно поддаётся. Первый капитальный труд был: «Творения святого отца нашего Иоанна Златоуста». Вошёл на 62 кассеты вышеуказанной плёнки. Переписывать как? С одного на один, на той же скорости, по одной дорожке. Сколько начитывать, столько и переписывать – один экземпляр получится, через год – ещё один будет экземпляр. Трудно, но сижу, пишу.

Потом вдруг идея – а нельзя ли побыстрее писать? А потом – нель­зя ли сразу две дорожки или того больше, ведь у нас на 4 дорожки за­писано? Так натаскались на «Маяке – 203», а потом и на «Маяке – 205», что меньше, чем за полтора часа кассета уже списана. Оказалось, что можно и не на один, и чистота не меняется. С одного магнитофона сразу, одной кнопкой срываются 10-11 «Маяков – 205» на скорости 19 см/сек, пишут одновременно на две дорожки в одном направлении; а прослушивать будем на скорости 4,7 см/сек.

Пошло! Кухня заработала. Нужны деньги. Бросил всё, ударился де­лать печи, печь стоит 30 – 50 руб. В день до двух печей выкладываю – и как в «Мексиканце» у Джека Лондона – всё на дело революции, так и здесь, всё на дело Церкви, всё для Христа, всё для просвещения. Работа, экономия, перезапись. Выдохся, снова за печи, за дачи.

Страшно и вспомнить. Входил в избу и падал не раздеваясь, не ужинав, так до утра и лежу. Надо.

 Поиск сырья. Во всём дефицит. Когда начинали, то были магнитофо­ны со скоростью 4,7 см/сек «Комета – 206», «Романтик – 304», «Ма­як – 203», «Маяк – 205», «Иней» и др. И вдруг все до единого сняты с производства без всякой замены. Все запросы и поезд­ки кончались одним: сняты с производства.

Но пока ещё встречаются в комиссионных эти магнитофоны. Тогда же главная трудность была в приобретении плёнок. Здесь их почему-то не было. Ездить приходилось чуть не по всей стране. Но в первую очередь – это всё города на пути до Новосибирска – Черепаново, Искитим, Бердск. Захожу в Тальменке – стоят плёнки. Сколько у вас можно брать?

- Да хоть сколько, ограничения нет.

- А сколько у вас в ящике?

- 60 штук, 310 рублей.

- Сколько ящиков можно взять?

- Как ящиков?

- Да за наличный расчет берём.

- Нет, мы так не продаём. У нас лимит 5 штук на руки.

- Но ведь они лежат у вас и ни одного покупателя нет.

- Всё равно нельзя (думает, очевидно, что можно с нас взять взятку). Решения нет. Иду до директора. Звонит. Не отдают. Угрожаю, что поеду в органы власти с жалобой. Директор идёт сама и из-под при­лавка вынимает всю наличность – около двух с половиной ящиков. Для нас это только на затравку. Чтобы начать что-то писать, нужно по крайней мере 12 – 15 ящиков.

Иду опять по кругу, занимать деньги. Никому бы не дали, а мне дают, верят, думают, что миллионер. Едем в Новосибирск. Картина та же. Иду до директора.

- А зачем вам столько?

- Да мы книги старинные начитали, Библию, Златоуста, Жития, вот и нужно для других копию снять.

До этого звоню от них до главного торгаша в городе. Ответ один: столько не можем, где-то есть ограничительная инструкция. Читает: на шины, на иное, а на ленты нет. Спрашивает директор: «А вы не слышали про Клавдию такую-то, что она воскресла?» – «Да я с ней несколько раз встречался». Они там перед нашим приходом об этом как раз беседовали. Директор сама идёт на склад и отдает 3 ящика. С прилавка снимаем всё, делаем заказы.

Снова на колеса и в другой район. Там пошли на обмен – дали проповеди Ярла Пейсти и тогда нам отпустили всё, что было, ящиков 5. Уже что-то!

В день наматываем до 600 км и более. Оплачиваю затраты всегда из своего кармана.

Москва. Говорю директору, для чего нам это. Он: «А не могли бы мне достать Библию?» – «Можно». Он отпускает на все деньги, какие есть, несколько ящиков, и на полный ещё один ящик не хватает 150 рублей. Директор машет рукой, отдаёт в долг – до утра.

Приехали на водовозке. В бак в машине скидываем все ящики картонные, сами лезем в люк. Жми, Миша, мы по крышам, которые нам видны, знакомимся с Вавилоном третьим. Вода плещется, накатывает на нас. Главное не замочить плёнки.

Среди хозяев началась паника – ах, как бы не загребли и их... Звоню друзьям, чтобы помогли посадку совершить. Проводники не пуска­ют. Москвичи подарили нам несколько зарубежных открыток религиозных. Дарим проводникам, оказываются земляками, желают слушать благую весть, охраняют нас в пути. За ту Библию директору выпустили несколько десятков новых на плёнке.

Академгородок под Новосибирском. Стоят «Маяки – 205», все неработающие. Цена каждого – 320 руб., моя месячная зарплата – 72 руб.Но нам нужно выполнить заказы для людей. Лёша проверяет – они мёртво заклинены. Он ещё постоял – бери, отремонтирую. И правда, восемь бракованных за один день он на ноги поставил. Возвращаемся уже ночью. Перед городом, перед мостом у Оби останавливает милиция: «Чего везёте так много на мотоцикле». – «Магнитофоны, заказ у людей».

Отвернул брезент, хмыкнул и отпустил. Не время. Не приспел ещё час.

В селе Кустанайской области продавщица не даёт плёнок, ждёт свою часть. Тот, кому мы заказывали искать, получил от нас как и все наказ – нигде никому не переплачивать ни рубля. О рублях сказал, а на большее не додумался. А голь на выдумки хитра. Идет, рвёт ведро малины, несёт продавцу, та отпускает, сколько унесёшь.

В комнатах жара – задыхаюсь в горячих магнитных испарениях, что пыль натирают при перезаписи магнитофоны. Прошу вставить в окно вентилятор, стало легче дышать.

Какую кару я нёс эти годы – семь лет каторги. И кому только не навешивал, кому только не предлагал взять всё бесплатно, и ещё обещал на первый толчок дать три тысячи рублей, но чтобы только трудился честно, бесплатно – увы! Только органы согласились взять.

1979 год. Начали готовиться в стране к олимиаде, и, значит, нужно лицо своё в нужном ракурсе изобразить, как уж в программе себя опи­сали раньше. И чтобы не портили этот камуфляж разные пылинки – их убрать, отмести, спихнуть. Отец Глеб, отец Дмитрий и всё, что в поле зрения ниже их попадало – всё пошло под снос. У каждого из них про­смотрели адреса, и мой адрес был у о. Димитрия Дудко.

Первый обыск. Представительно, аккуратно, всё фиксируют, каждую бумажку, как их там учат: как же, ведь по санкции КГБ – тут уж нужен класс в работе, тут будут задействовано столько душ, отделов – наконец-то работа, наконец-то можно доказать, что зарплаты, чины, погоны, мечи и щиты – не зря, нет, не зря, вот мы сгодились! Стара­лись они, писали. Я остался дома ещё на полгода.

293